Уильям Йейтс – Кельтские сумерки: рассказы (страница 39)
— Я сделаю тебя своим волынщиком и личным своим слугой, — сказал Костелло, — и никто не осмелится наложить рук на человека или на собаку, если человек этот или собака принадлежит Тумаусу Костелло.
— А еще я стану говорить, — добавил волынщик, расседлывая лошадь, — тогда и только тогда, когда в руке у меня будет добрая стопка виски, ибо пусть оборван я и беден, пращуры мои одеты были хорошо и жили ладно, покудова семьсот лет тому назад чертовы эти Диллоны не сожгли наш дом и не угнали скот — ужо подивлюсь я на них на всех на адском вертеле и как они там вопят.
Костелло провел его вверх по узкой винтовой лестнице с каменными, выщербленными от времени ступенями в комнату, где пол был устлан камышом и где из удобств, входивших понемногу в моду среди ирландских джентри, не было ровным счетом ничего, и указал, где сесть, у камина; а когда волынщик сел, наполнил вкрай роговую вместительную стопку и поставил с ним рядом на пол, а со стопкою рядом кувшин, потом повернулся к нему и спросил:
— Ну, так придет ко мне Мак-Дермотова дочка, Дуаллах, сын Дэйли?
— Мак-Дермотова дочка не придет к тебе, потому как отец ее приставил к ней женщин, чтобы они ее стерегли, но я прислан сказать тебе, что на этой самой неделе, в вечер на святого Иоанна, будет обручение ее с Мак-Намарой с Озера, и она хочет, чтобы ты был там, для того чтоб, когда велят ей выпить за мужчину, которого она любит, она могла бы выпить за тебя, Ту-маус Костелло, и всем показать, с кем было и есть ее сердце; я же, со своей стороны, советую тебе взять с собою людей, и понадежней, потому как конокрадов-то мне видеть довелось этими вот самыми глазами. — И, протянувши Костелло пустую стопку свою, воскликнул: — Наполни мне стакан, Тумаус Костелло, ибо воистину говорю тебе, хотел бы я, чтоб вся как есть вода на свете утекла в одночасье в ма-ахонькую такую морскую раковину и чтобы не пить мне больше ничего, окромя виски. — Не дождавшись ответа, поскольку Костелло сидел теперь, уйдя глубоко в себя, и не слышал более ни слова, он заорал уже в голос: — Наполни мой стакан, говорю тебе, ибо не настолько велики Костелло в этом мире, чтобы не замечать в нем Дэйли, пусть даже Дэйли бродит теперь по дорогам с волынкою на плече, а у Костелло свой собственный холм, на котором не растет ничего и не вырастет, пустой дом на холме, лошадь и горстка коров.
— Давай хвали своих Дэйли, если есть охота, — откликнулся Костелло и снова налил ему вкрай, — потому как ты привез мне от любимой доброе слово.
Следующие несколько дней Дуаллах разъезжал по округе, пытаясь нанять для Костелло бойцов, и всякий человек, с кем он встречался, имел наготове о Костелло какую-нибудь байку: один вспоминал, как, будучи совсем еще мальчишкой, тот убил борца, так натянувши пояс, которым оба они были связаны, что сломал позвоночник большому и сильному мужчине; другой — как он на спор перетащил через брод упряжку взбесившихся лошадей; третий — как он, в зрелые уже годы, переломил в Мэйо стальную подкову; но никто из них не захотел ввязываться на стороне человека буйного нравом и бедного притом в ссору с людьми такими обстоятельными и богатыми, как Мак-Дермот Хозяин Стад или Мак-Намара с Озера.
Тогда Костелло отправился на поиски сам и привел с собой одного большого, но слегка не в себе человека, и еще батрака, который уважал Костелло за его физическую силу, и толстого фермера, чьи предки служили когда-то его семье, и пару пастухов впридачу — и рассадил их всех торжественно у очага в своем доме. Они принесли с собой тяжелые свои палки, Костелло раздал им всем по старому пистолету на нос, и всю ночь напролет они пили в его доме виски и стреляли в репу, которую он насадил на вогнанный в стену вертел. Дуал-лах сидел у дымохода на скамейке, играл на старенькой своей волынке «Вязанку камыша», «Анчонский ручей» и «Князей Бреффни» и глумился по ходу дела то над видом и статью нанятых стрелков, то над тем, как славно они мажут, то над Костелло, который так и не смог себе набрать людей поприличней. Батрак, полудурок, фермер и пастухи к насмешкам Дуаллаха давно уже привыкли, но что их удивляло, так это явное попустительство со стороны Костелло, который нечасто бывал что на похоронах, что на свадьбах, но если уж куда приходил, то не стал бы ни в жисть терпеть насмешек от какого-то нахального волынщика.
На следующий вечер они отправились в Кул-на-Вин; Костелло ехал впереди на порядочной лошади и при мече, прочие трусили следом на жесткошерстных пони, и у каждого под мышкой была палка. Они ехали по-над болотами и по тропкам между холмов и видели, как чуть не с каждого холма мигает им вслед огонек, от горизонта и до горизонта, и как повсюду люди плясали у красных торфяных костерков. Когда они доехали до Мак-Дермотова дома, там плясала у костра, посередине которого лежало догорающее колесо от телеги, большая толпа людей простых и очень бедных; через дверь же и через бойницы виднелся со всех сторон свет восковых свечей и доносился звук великого множества ног, как они пляшут под музыку Елизаветы и Иакова.
Они привязали лошадей к кустам, потому как множество других, привязанных так же, говорило о том, что конюшни в доме полны, протиснулись сквозь толпу крестьян, стоявших подле двери, и вошли в большую залу, где были танцы. Батрак, полудурок, фермер и оба пастуха остались вместе со слугами, глазевшими на танцы из-за перегородки, Дуаллах сел на скамью к волынщикам, Костелло же прошел туда, где стоял Мак-Дермот и разливал гостям виски — и с ним же рядом стоял Мак-Намара.
— Тумаус Костелло, — сказал старик, — доброе ты сделал дело, коли забыл все прошлое и пришел на помолвку к моей дочери.
— Я пришел, — ответил Костелло, — потому что, когда во времена Костелло Де Ангало мои предки разбили твоих предков и после того заключили с ними мир, договорено было, что всякий Костелло может с людьми своими и с волынщиком приходить на всякий праздник, который устраивают у себя Мак-Дермоты, а всякий Мак-Дермот с людьми и волынщиком же — на праздники в доме Костелло, во веки веков.
— Если ты пришел с дурными мыслями и привел с собой оружных своих, — вспыхнувши, сказал МакДермот, — так знай, как бы ты ни был хорош в бою, тебе придется туго, потому что из Мэйо приехали ко мне люди из клана моей жены и три моих брата со своими людьми спустились ко мне с Воловьих гор, — и он сунул руку за пазуху, так, как будто положил ее на рукоять.
— Нет, — ответил Костелло, — я просто пришел потанцевать напоследок с дочерью твоей, Мак-Дермот.
Мак-Дермот вынул руку из-за пазухи и подошел к стоявшей здесь же, неподалеку, девушке с бледным лицом, которая тотчас же опустила глаза долу: «Костелло пришел потанцевать с тобой в последний раз, потому что он знает: больше вы друг друга не увидите».
Когда Костелло вел ее среди танцующих, во взгляде ее, робком и трепетном, была любовь к нему за гордость его и за буйную его отвагу. Они заняли место, чтоб танцевать павану, сей горделивый танец, который, вместе с галеардой, сарабандой и моррисом, заставил ирландских джентри, за исключением разве что самых упрямых, забыть лихие, со стихами и пантомимою вперемежку, танцы былых дней; и, покуда они танцевали, такая на них напала тоска, такая грусть и такая жалость друг к другу, какая только и знаменует собой высшее торжество любви. Когда же танец кончился, когда волынщики отложили свои волынки в сторону и подняли стаканы вверх, они отошли от прочих в сторону и стояли там задумчиво, молча, и ждали, пока не начнется музыка, и пламя в их душах всплеснуло и обожгло их, как в первый раз; они станцевали павану, и сарабанду, и галеарду, и моррис за долгую эту ночь, и множество народу перестало танцевать и стояло по стенам, чтобы посмотреть на них, и крестьяне собрались у дверей и заглядывали внутрь, словно бы знали заранее, что будут еще собирать вокруг себя много лет спустя внуков своих и правнуков, чтоб рассказать им, как видели они тот самый танец, когда Тумаус Костелло танцевал с Мак-Дермотовой дочкой Уной; и все это время, пока шли танцы и играла музыка, Мак-Намара ходил туда-сюда, говорил как мог громко и отпускал дурацкие разные шутки, чтобы только всем казалось, что все идет как надо, а старый Мак-Дермот все багровел и багровел и ждал зари.
Наконец он понял, что дольше ждать нельзя, и, как только стихла музыка, выкрикнул во весь голос, что вот сейчас, мол, дочь его выпьет заветную чашу; Уна подошла к нему, все гости стали полукругом, а Костелло отошел поближе к стене, и все его люди, и волынщик, и батрак, и фермер, и полудурок, и оба пастуха встали тесно по бокам его и за спиной. Старик вынул из ниши в стене серебряную чашу, из которой еще его мать и мать матери пили главный тост на давних своих помолвках, наполнил чашу испанским вином и подал ее дочери, сказав обычные в подобном случае слова: «Так выпей за того, кто люб тебе больше всех между прочими».
Она поднесла к губам чашу, подержала ее на весу, а после сказала голосом тихим и мягким: «Я пью за единственную свою любовь, за Тумауса Костелло».
И чаша покатилась, покатилась по земле, вызванивая, словно колокол, потому что старик ударил ее по лицу, и чаша упала, и воцарилось молчание.