Уильям Стайрон – Самоубийственная гонка. Зримая тьма (страница 8)
— А как насчет тебя, умник? — спросил я. Двадцатипятицентовый бурбон разлился по жилам успокоительной грустью, и, поддавшись игре, я колебался между невнятным раздражением и искренним восхищением. — Девять? Или десять?
— Ну нет, это уж слишком. Если говорить о степени несчастья, то тут я ни на что не претендую. Да, у меня есть жена, что дает мне преимущество перед тобой. Поскольку квартиру тут снять невозможно, это добавляет мне очков. Но у нас нет детей — случайность, однако в данных обстоятельствах она только к лучшему. И кроме того я нашел хорошего профессионала, который управляет семейным бизнесом, так что фирма приносит доход даже в мое отсутствие. С моей стороны было бы просто свинством оценить степень своего несчастья выше, чем на два или на три балла, хотя счастливцем меня не назовешь.
Бар потихоньку заполнялся офицерами, преимущественно лейтенантами и капитанами. Большинству из них было от двадцати пяти до тридцати пяти лет, и одеты они были в спортивные рубашки и брюки свободного покроя, если не считать двух десятков молодых людей в испачканных зеленых штанах, только что с каких-то учений, которые, истекая потом, жадно прикладывались к банкам с пивом. По двое или по трое, небольшими группками, они сидели развалившись за столиками или стояли у стойки бара, а их голоса, негромкие, но очень напористые, наполняли воздух гулом недовольства. Временами слышался смех, однако он звучал невесело и быстро обрывался, поскольку был тут явно неуместен. Меня удивила легкость, с которой я теперь отличал новоприбывших, вроде меня самого, от стариков — тех, кто, как Лэйси, провел тут уже несколько месяцев. Ветераны казались подтянутей и загорелей, их отличала мрачноватая непринужденность людей, сумевших приспособиться к новой жизни; медленно, с трудом, восстановили они забытые навыки и привычки; на их лицах появилось выражение покорности судьбе, и все они выглядели старше своих лет. Новоприбывшие, у большинства из которых был желтоватый цвет лица и над ремнями нависали характерные жировые складки, говорящие о сидячем образе жизни, напоминали мне мальчишек в летнем лагере — измученных тоской по дому, оглядывающихся в поисках новых друзей и при том совершенно разболтанных.
Впрочем, вне зависимости отличных обстоятельств нас связывало гнетущее сознание, что меньше чем за десять лет мы второй раз столкнулись с перспективой насильственной смерти. В принципе можно сказать, что мы сами во всем виноваты. И пока мой взгляд скользил по угрюмым лицам штатских людей — владельцев магазинов, конторских служащих, кадровиков и продавцов, — собранных в столь неподобающем месте, меня вдруг охватило дурное чувство относительно нашего присутствия в этих диких болотах. Чувство это касалось гораздо большего, чем отдельная судьба каждого из нас или даже наша общая участь. Мне казалось, что все мы жертвы слепой агрессии, ненасытной жажды кровопролития, захватившей не только Америку, но и весь мир, и, осознав это, я не мог унять нервной дрожи.
Меня клонило в сон, я уже поднялся, чтобы пойти к себе и подремать часок до обеда, когда Лэйси положил руку мне на плечо и сказал:
— Тут немало людей со степенью несчастья пять, шесть или даже семь — это те, у кого много детей, или те, кто лишился работы, а иногда и то и другое вместе. Они очень несчастны. Но настоящих девяток или десяток очень мало. Если хочешь увидеть действительно несчастного человека — посмотри-ка вон туда.
Мистер Несчастье, угрюмый лысеющий здоровяк лет тридцати, с развитыми бицепсами, крепкими запястьями и очками в тонкой проволочной оправе, придававшими ему профессорский вид, уныло сидел за соседним от нас столиком. Перед ним стоял бокал с каким-то напитком темного цвета, и было видно, что за сегодня это далеко не первый.
— Это Фил Сантана. Если бы ты следил за новостями спорта, ты бы наверняка о нем слышал. Лет пять назад он был известным гольфистом-любителем, выиграл несколько крупных турниров, затем перешел в профессионалы. Потом воевал на Иводзиме — говна там нахлебался досыта. Капитан. Жена и трое детей, был профессиональным игроком в каком-то модном клубе около Кливленда, открыл магазин товаров для гольфа — дела шли в гору. В таком деле успех полностью зависит от умения общаться с людьми. Его нельзя никому перепоручить. На то, чтобы построить бизнес, у Фила ушло три или четыре года напряженного труда, и как только он уехал, сразу все рухнуло. Пришлось ему продать дело. Мне его очень жаль, на самом деле.
— И что же он теперь будет делать?
— У него теперь только один выход — стать кадровым офицером. И он сказал мне, что так и сделает.
Я надолго замолчал, обдумывая эту горестную историю, и наконец сказал:
— Ужасно. Просто ужасно.
Я действительно так думал.
— Превратности войны, — отозвался Лэйси.
Я извинился и встал, уже собираясь идти, и в ту же секунду музыкальный автомат снова ожил: яркий мигающий свет и «Моя блондинка» залили бар синтетическим восторгом. В дверях я бросил последний взгляд на бывшего гольфиста, и на какое-то мгновение мне почудилось, что его лицо с запечатленными на нем отчаянием и горечью потерь воплотило в себе безнадежное, тоскливое расположение духа, охватившее всех, кто присутствовал в зале.
II
Однажды вечером, примерно три недели спустя, я впервые встретился с Полом Мариоттом. Командир батальона, в котором служил Лэйси, устраивал в офицерском клубе вечеринку: ему дали майора, и новое звание полагалось обмыть. Я не был с ним знаком; на самом деле я не знал почти никого из кадровых офицеров — вечером после службы я просто обходил их, как и все остальные. Между резервистами и кадровыми военными не было враждебности — это противоречило бы требованиям дисциплины и порядка, — но все же между нами существовало некое отчуждение, как будто неписаный закон велел нам соблюдать беззлобный социальный апартеид наподобие того, что принят между белыми и неграми на Юге.
В дополнение к существовавшим между нами философским противоречиям — антивоенным по своей природе — мы, живя на гражданке, не имели никаких общих точек соприкосновения с военными. Они были целиком поглощены своими учебниками боевой подготовки, штатным расписанием и мечтами о продвижении по службе. Что касается нас, то карьерным офицерам надо было быть совсем уж бесчувственными, чтобы не заметить нашу почти не скрываемую досаду и горечь. Поэтому
В силу каких-то причин — возможно потому, что он дольше нас всех участвовал в боевых действиях на Тихом океане, — Лэйси был одним из немногих резервистов, которые свободно чувствовали себя в обоих лагерях. За время нашего знакомства он не раз говорил мне о зарождении нового офицерского класса, которое представлялось ему зловещим явлением в жизни страны. Он признавался, что его одновременно завораживают и смешат эти люди — их манеры, их непонятный непосвященным язык и более всего их сумасшедшее честолюбие (впрочем, тут он ничего забавного не видел) — и что среди них он чувствует себя шпионом на вражеской территории, собирающим сведения о зарождении пока еще смутно представляемого конца света. Так или иначе, когда Лэйси предложил мне отправиться с ним на вечеринку в честь новоиспеченного майора, я не раздумывая согласился, охваченный тем же духом исследования.
— Пока твоя книга читается отлично, — сказал мне Лэйси, когда мы ехали в офицерский клуб в его машине — низком черном «ситроене», который он привез из Франции. Это была знаменитая в 1930-х модель, снятая теперь с производства, с вызывающе длинным капотом и выпуклыми крыльями — до сих пор никто в послевоенной Америке не видел ничего подобного; здесь, среди «фордов» и «олдсмобилей», ее элегантный галльский стиль вызывал множество подозрительных взглядов.
— Книга производит сильное впечатление, — продолжал он. — Когда придет следующая порция?
Мне присылали по частям гранки моего романа, и Лэйси попросил их почитать. Если исключить Лорел, еще одного-двух нью-йоркских друзей и нескольких человек из издательства, Лэйси был первым читателем моего дебютного романа. Я довольно быстро уяснил, что в вопросах литературы Лэйси наделен изрядной проницательностью, безупречным вкусом и вдобавок подкупающей честностью. Мне было очень важно его мнение о моей работе, и похвала меня ужасно растрогала. Я промямлил слова благодарности.
— Кстати, кое-кто хочет посмотреть гранки, если ты не против. Можно я ему покажу? — спросил Лэйси.
— А кто он? — поинтересовался я.
— Мой новый батальонный командир, я тебе о нем говорил. Он пришел вместо Бена Хадсона. У нас он недавно, но я его и раньше знал.
— Смеешься? — спросил я, глядя на него. — Батальонный командир? Будет читать «южную готику»? Да ты с ума сошел.
— Никак нет, сэр, — ответил Лэйси с ухмылкой. — Прочтет, не сомневайся.
Он замолчал, а потом добавил:
— Сам увидишь.
Мы немного опоздали, и вечеринка уже была в самом разгаре. Офицерский клуб — со сверкающим бассейном, навесом над входом, шикарным рестораном с огромным баром и общим ощущением культурного досуга — не понравился мне с самого начала. Мне куда больше по душе была плебейская практичность нашего бара в ОХО (там по крайней мере можно было без зазрения совести поносить корпус морской пехоты), чем эта вульгарная помесь деревенского клуба с роскошным отелем — жалкое подобие подлинной изысканности, существовавшей за пределами нашего маленького мирка, — где никто не мог и слова сказать против военной службы. Повсюду были пафосные фрески, посвященные победам морских пехотинцев прошлого: Триполи, Буа-де-Белло, Иводзима — столь же пугающие, как на станциях Московского метро… Они были созданы, чтобы дарить покой и радость, а вместо этого я корчился от ужаса, представляя, что в ближайшем будущем здесь появится очередная фреска с подписью «Корея» и на ней среди павших мучеников буду изображен я сам. В клубе пахло джином, полировальной пастой, духами «Арпеж» и жареным мясом; в обстановке безвкусной роскоши — одновременно мужественной и в чем-то неуловимо женственной — я чувствовал себя не в своей тарелке.