реклама
Бургер менюБургер меню

Уильям Стайрон – Самоубийственная гонка. Зримая тьма (страница 28)

18

Три или четыре часа проходили за работой над моими дилетантскими рассказами — о Лоуренсе, моем любимом черном парикмахере, или о мудрости Флоренс; страшное эссе о сцене линчевания в Северной Каролине, свидетелем которой стал мой отец, когда был ребенком, — а после полудня наступало время заканчивать. Я складывал свои желтые листочки и два десятка исписанных до деревяшки карандашей, подбирал разбросанные вокруг стола окурки (инстинктивная аккуратность, привитая Корпусом морской пехоты), надевал крышку на термос с кофе, который всегда брал с собой, чтобы заставить мозги работать, и ехал в центр, в кафе «Палас», поесть и развлечься — этой минуты я всегда ждал с величайшим нетерпением.

Я любил кафе «Палас» и напиваться там тоже любил. Сразу после первой бутылки пива из тех четырех-пяти, что я там выпивал, уходила мучительная тоска, не оставлявшая меня с тех пор, что я служил на Тихом океане. Тот период моей жизни никогда до конца не уходил у меня из головы, бился в душе пульсирующей болью; впрочем, нескольких глотков хорошего пива действовали успокаивающе, как укол морфия. У деревенских жителей старого доминиона такое называется «промочить горло». Это приличное, цивилизованное пьянство, одинокое, немного погруженное в себя, но не доходящее до буйства или беспамятства. Я гордился тем, что никогда не позволял себе перебрать лишнего.

Основными посетителями кафе «Палас» — похожей на скотный двор таверны на главной улице города — был технический персонал судостроительных верфей. Они обычно заказывали свиные отбивные с картофелем, и к двум часам дня, когда я обычно приезжал, обеденный перерыв у них уже заканчивался. Я усаживался под огромным электрическим вентилятором, гонявшим тяжелый, пахнущий свининой воздух. В это время в заведении почти никого не было, и я полусонно расслаблялся в засаленной кабинке под доносившиеся из музыкального автомата грустные голоса Эрнеста Табба, Роя Акуффа и Китти Уэллс. Эти трубадуры кантри задевали в моем сердце какие-то особые струны, не те, что Моцарт, но не менее важные и волнующие. Они, как холодное терпкое пиво, заставляли все связанное с войной отступить, и на первый план выходили причудливые мечты о будущем. Это было как наваждение: я знал, что стану писателем! Сидя за столом, я перечитывал свои наброски, воображая, как через десять или даже двадцать лет мой талант расцветет, затем принесет плоды, и голову вчерашнего новичка увенчает лавровый венок мастера. Плывя по волнам безумных фантазий, я все-таки снисходил к нуждам организма и делал ему поблажки в виде жареного картофеля и маринованных свиных ножек — фирменного блюда заведения.

А потом появлялась моя любимая официантка, Дарлин Фулчер. Половину прелести кафе «Палас» составляла Дарлин и ее игривые непристойности, на самом деле носившие вполне невинный характер в силу ее преклонного (как мне казалось) возраста — ей было за сорок — и совершенно невообразимой внешности: огромный, весь в черных точках, нос, очки, пышная прическа и все остальное в том же духе. Однако все это уравновешивалось красивой чувственной фигурой. С такой фигурой она могла себе позволить всякие похабные шуточки. Правда, в самом начался просидел в своем уголке пять или шесть дней подряд, не обращая на нее внимания, пока наконец, ставя передо мной пиво, Дарлин не спросила негромко:

— Скучаешь без киски?

Тут не было никакого кокетства — просто приглашение к знакомству, попытка очертить границы моего упрямого одиночества. Я обрадовался такому вторжению: мне нравилось ее простодушное подтрунивание («Спорить могу, у тебя большой член. Если у парня большой нос, значит, и между ног все в порядке»), но она хорошо понимала, когда меня нужно оставить в покое и дать погрузиться в лечебную ванну «Будвайзера». Иногда ближе к вечеру Дарлин подходила к моему столику поболтать. Глядя, как она стоит, положив руку на бедро, и терпеливо отмахивается от мух, я понял, что установившееся между нами взаимопонимание позволяет мне говорить о войне. Не обо всем, конечно, но ей я мог сказать гораздо больше, чем отцу или Изабель.

— Я как тебя увидела, сразу поняла: человека что-то гложет. Это война? С тобой что-то случилось?

Ответить на такой вопрос было непросто.

— И да и нет, Дарлин.

— Не бойся, я не буду приставать с расспросами. Моего кузена Лероя тоже ранило на войне, в Европе. Он не любит об этом говорить.

— Нет, меня не ранило. Я остался цел. Дело в другом. — Я замолчал. — Но, наверное, не стоит об этом.

Помолчав немного, я сказал:

— Это в голове — в сознании. Уж лучше бы меня ранило.

Она сразу поняла, что я хочу сменить тему.

— Как вышло, что у такого симпатичного парня нет девушки?

— Не знаю. Все мои прежние знакомые разъехались на лето. Они сейчас отдыхают на море. Или подрабатывают где-нибудь в Вашингтоне или Нью-Йорке. В общем, тут никого нет.

— Со студентками разве повеселишься? Тебе нужна горячая деревенская девчонка. Моя сводная сестра как раз развелась с мужем, полным придурком. Сейчас у нее никого нет. Ей бы тоже не помешало развлечься. Хочешь, познакомлю тебя с Линдой?

До знакомства с Линдой дело так и не дошло, но я не расстроился. Мне было хорошо сидеть в окружении бутылок янтарного пива, предаваться фантазиям о будущей славе и содрогаться от горького блаженства, которое всякий раз охватывало меня при первых аккордах знаменитой песни Эрнеста Табба «Испытай меня».

За окном я видел, как спешат домой из магазинов последние покупатели. Собрав свои записки, я обнимал Дарлин, шлепал ее по попке и тоже отправлялся домой. Я вел «понтиак» с особой осторожностью, беззаботный, в счастливом расположении духа. Скоро я вернусь в колледж, и это зловещее поле битвы навсегда останется в прошлом.

Элобей, Аннобон и Кориско

Элобей, Аннобон и Кориско. Они образуют небольшую группку островов в Гвинейском заливе, и я снова и снова возвращался к ним мыслями, лежа в своей палатке на Сайпане, где меня одолевала невероятная тоска по совсем недавнему прошлому, то есть по детству и юности.

Несколько лет назад, в филателистический период моей юности, последовавший за периодом, когда я целями днями пропадал на голубятне, мне каким-то образом удалось приобрести относительно редкую марку Элобея, Аннобона и Кориско. «Относительно редкая» означает, что в филателистическом каталоге Скотта гашеные, как у меня, экземпляры оценивались в два доллара семьдесят пять центов. В дни Великой депрессии это была такая значительная сумма, что в животе у мальчишки довольно урчало от радости обладания, не говоря уже об эстетическом удовольствии. Пометка в моем альбоме гласила, что «Элобей, Аннобон и Кориско» принадлежат Испании, точнее — Испанской Гвинее. На марке была изображена «миниатюра» — так Скотт почему-то называл пейзажи с видами разных стран: горные вершины, пальмы и рыбачьи лодки в тропической гавани; общий колорит обычно был зеленый или синий (или, согласно Скотту с его вниманием к живописным терминам, изумрудная зелень и аквамарин), а снизу подпись: «Los Pescadores»[36].

С моим острым зрением я легко мог разглядеть рыбаков: негры с белыми тюрбанами на головах тянули сети на фоне аквамариновой гавани и изумрудно-зеленых гор. Еще в моей коллекции были: огромные марки греческой авиапочты с восхитительными пастельными гранями, похожими на витражи; яркая марка Гватемалы с изображением птицы кетцаль с длинным, струящимся хвостом; блестящий восьмиугольник Хиджаза[37], обрамленный арабской вязью; треугольная марка Ньясаленда[38] с длинноногими жирафами, — но ни одна из них так не волновала мое воображение, не будила мечты о дальних странах, как марка архипелага, само название которого звучало словно волшебное заклинание — Элобей, Аннобон и Кориско.

Вернувшись на Сайпан, я невольно посетил одно из тех далеких государств, и больше всего на свете мне хотелось растянуться на полу в гостиной и предаваться романтическим мечтам о неизведанных островах, а вовсе не ходить по ним своими ногами. Лежа в палатке, разомлев от одуряющей жары, я превращался в маленького мальчика, вызывая в памяти все более ранние годы. Вот, например, воскресный день: распластавшись на темнокрасном ковре, я слюнявлю целлофановые кармашки в альбоме для марок; мама, положив обхваченную стальным обручем ногу на подставку, просматривает отпечатанную на желтоватой бумаге тетрадку «Нью-Йорк таймс», а папа за с таринным секретером орехового дерева пишет очередное письмо для выяснения генеалогии семьи Уайтхерст. Тепло, даже жарко (поскольку зимой мама всегда мерзла), в комнате все еще чувствуется запах жареной курицы, которую мы ели за обедом, и все это вместе, словно коконом, обернуто слоями звуков, — из стоящего на столе радиоприемника «Зенит» доносится Нью-Йоркский филармонический оркестр. Рожки и литавры. Переполняющий душу восторг. Иоганн Брамс. Приглушенная воскресная меланхолия в лиловых тонах.

Еще более ранняя сцена: мы с отцом лежим бок о бок на высоком берегу илистой реки Джеймс. Он учит меня стрелять. Пули 22-го калибра жирные на ощупь, жженый порох пахнет одновременно сладко и остро, гильзы вылетают из затвора. «Жми не спеша», — шепчет отец, и сердце мое на мгновение замирает, когда я вижу, как зеленая бутылка из-под виски превращается в осколки на песке. Вот я моложе, еще моложе, ногами я чувствую холод фаянсового унитаза — отец учит меня писать «как взрослые». Я помню его слова: «Стань поближе, сынок, старайся попасть в дыру». Это самые ранние мои воспоминания об отце и о чувстве безопасности, которую он воплощал для сына, затерянного на просторах Тихого океана. Все, что было раньше: забытье, предпамять, семя моего отца в утробе моей матери. И по этой утробе, уютной и безопасной, я тоже тосковал в неотступном ужасе бытия.