Уильям Стайрон – Самоубийственная гонка. Зримая тьма (страница 16)
Я отчетливо помню, что мне снилось сборище наглых гномов, одетых как в сказках братьев Гримм, которые собрались на пивной фестиваль в осеннем саду. Они делали какие-то знаки, обращаясь ко мне по-немецки, хоть на этом языке я знаю не больше десяти слов. Я что-то им бойко отвечал и приветственно махал рукой, и тут, в разгар бредовых фантазий, мои глаза распахнулись и перед ними предстало сразу два ужасных зрелища: Лэйси спал с полузакрытыми глазами, его руки безжизненно обмякли на руле, а прямо перед нами на дорогу выезжал огромный грузовик с прицепом. Я не знаю — и никогда не узнаю, — какое расстояние было от нас до того перекрестка на окраине фермерского городка, где красный сигнал зловеще и бессмысленно мигал нам из тумана. Знаю только, что мы были на волосок от столкновения, и до сих пор некоторые детали выступают у меня в памяти отчетливо, как на картине-иллюзии. Я помню сам грузовик с мешками удобрений в кузове, выползающий из тумана словно мастодонт; иссиня-черный блестящий локоть водителя-негра, высунутый из бокового окна, и его белые, как яичная скорлупа, встревоженные глаза, поворачивающиеся в нашу сторону; огромную красную надпись «Виргиния-Каролина кемикал» на боку грузовика — какую-то долю секунды все эти осколки восприятия существовали по отдельности, прежде чем слились в один устрашающий образ аннигиляции.
— О черт! Лэйси! — завопил я. От моего крика он моментально очнулся и приложил титанические усилия, чтобы вытащить нас из могилы. До сих пор не понимаю, как ему это удалось: он крутанул руль и резко затормозил — нас занесло. Я услышал его вскрик, визг заблокированных колес и потом мой собственный голос, повторяющий:
— О черт! Лэйси! Черт, черт, о черт!
Нас мотало из стороны в сторону и тащило прямо на отсвечивающие страшным блеском огромные колеса, готовые вот-вот измолоть нас в кровавый фарш. Мы неслись вперед и вперед, вопя от ужаса. Я видел, как локоть негра взлетел вверх в странном вывернутом жесте, и в тот же миг над кабиной взвился синеватый дымок. Скорее всего это означало, что водитель надавил на газ и его рефлекторное движение обеспечило узкий просвет, спасительный для всех троих. Трудно сказать, чему мы обязаны своим избавлением — его испугу, умелым действиям Лэйси или тому и другому вместе, а может, Провидению, хранящему невинных чернокожих дальнобойщиков и смертельно усталых морских пехотинцев, — только наша машина разминулась с прицепом на несколько дюймов и через секунду, трясясь и вибрируя, замерла в заросшей сорняками канаве. Хотя от испуга мы на какое-то время лишись дара речи, никто из нас не пострадал, а наш красавец «ситроен» не получил даже царапины.
— Эй, вы живы? — услышал я голос негра, доносившийся с дороги, где он остановил свою колымагу.
Лэйси с трудом поднял руку, чтобы помахать ему в ответ, и еще через какое-то время хрипло прокричал:
— Извини, приятель.
Потом он положил голову на руль. До меня донесся сдавленный смешок, плечи Лэйси сотрясала истерическая дрожь. Наконец, не сказав ни слова, он выпрямился и завел мотор; мы поползли сквозь рассвет со скоростью, приличествующей почтенной старой даме.
Лишь несколько миль спустя я пришел в себя настолько, чтобы произнести несколько слов, пустых и банальных, как весь недавний эпизод. Я покосился на Лэйси, но он ничего не ответил. На тонко очерченном, почти нежном лице вдруг проступило суровое и горькое выражение: теперь он выглядел осунувшимся, постаревшим, ничуть не похожим на мальчишку. Когда Лэйси наконец заговорил, в голосе его слышались боль и напряженность, как будто наше чудесное спасение дало выход какому-то давно сдерживаемому страху.
— Я снова видел эту проклятую собаку! — сказал он.
— Какую собаку? — опешил я. — Снова?
Я даже подумал, что с ним случилось временное помрачение.
Какое-то время Лэйси ехал молча, потом сказал:
— Видишь? — и протянул мне правую руку. Небольшие бугорки шрамов — примерно пять или шесть — расположились на ладони неровным полумесяцем. Я видел их раньше и счел следами от ранения, очевидно, неопасного. Мне никогда не приходило в голову расспрашивать, и Лэйси никогда про них не говорил — по крайней мере до сих пор.
— Это случилось на Окинаве, в сорок пятом, когда бои уже подходили к концу, — сказал он. — Я командовал стрелковым взводом в Шестой дивизии морской пехоты. Стоял июнь, время близилось к полудню, и, по выражению нашего сержанта, было жарко, как в центре ада. Наш батальон уже два дня штурмовал маленький городишко, где японцы построили сильную линию обороны. У них там была артиллерия, много тяжелых орудий, и нас постоянно обстреливали. Но благодаря нашим собственным пушкам и нескольким авианалетам мы смогли продвинуться довольно далеко, и около полудня, как я уже сказал, мой взвод двинулся вперед — мы должны были прочесать парочку улиц.
Лэйси замолчал и машинально потер шрамы о скулу.
— Как только мы дошли до первых домов, японцы начали обстрел из минометов, с позиции, которая уцелела после нашего огня. Они все были камикадзе — мечтали умереть и прихватить нас с собой, потому мы и несли такие потери. В общем, мы залегли рядом с дорогой, я сполз в небольшую канаву, полную жидкой грязи, и миномет принялся выколачивать из нас дерьмо. Врагу не пожелаешь оказаться в этой поганой луже. Японцы при-стоелялись по нас и вели огонь на поражение; сам не знаю, как я остался r живых. Это продолжалось не меньше пяти минут, потом я вдруг поднял глаза и увидел как раз напротив того места, где лежал, не больше чем в пяти ярдах от меня, на другой стороне дороги огромную тощую собаку: лапы у нее подгибались — она, похоже, совершенно обезумела от рвущихся вокруг снарядов.
Должно быть, я немного приподнялся. Хоть я, как все, стреляю с правого плеча, но вообще-то я левша и карабин держал в левой руке, стараясь не залить его грязью. Увидев меня, пес просто перелетел через дорогу и, впившись зубами в мою свободную руку, прокусил ее насквозь. Это было полное безумие, кошмар — минометный обстрел косит все живое вокруг, а здесь перепуганная свирепая псина вонзилась клыками мне в ладонь, да так крепко, что я не мог ее вырвать, сколько ни пытался. Собака не издавала никаких звуков: не рычала, не лаяла, просто отгрызала мою руку, не сводя с меня сумасшедших блестящих глаз. Невозможно описать словами, какая это была боль; я даже не помню, кричал я или нет. Мой взводный сержант лежал недалеко от меня, но даже если он и видел, то ничем не мог помочь, прижатый огнем к земле. Господи, каждый раз, как я об этом думаю, рука у меня снова начинает болеть.
— И что же ты сделал? — спросил я.
— Я понимал, что должен пристрелить собаку, но очень трудно выстрелить из винтовки, даже просто прицелиться, если у тебя свободна только одна рука. Да еще я по глупости оставил оружие на предохранителе. Тем не менее ничего не оставалось, кроме как застрелить ее. И, видит Бог, я прилагал к этому все усилия. Какое-то время мы смотрели друг на друга в упор. В ее глазах было что-то мстительное, демоническое. Как бы сказать… Я чувствовал, что в каком-то смысле получаю по заслугам, что эта собака — воплощение всех невинных жертв, которых изувечила и свела с ума война; им уже ничего не осталось, кроме как набрасываться на своих мучителей, хватая первого, кто попадется. Чистая фантазия, конечно, бедная зверюга просто испугалась, но тогда я так думал.
— И ты, конечно, ее убил? — спросил я.
— Ну да, — ответил Лэйси. — В конце концов я дотянулся до карабина — уж не знаю, как снял его с предохранителя, и выстрелил ей прямо в голову. Это было невероятно противно. Когда огонь прекратился и мы смогли двинуться дальше, санитар целых пять минут пытался вытащить собачьи клыки из моей ладони. Для меня война на этом закончилось: в тот же день я был отправлен в госпиталь, чтобы пройти курс профилактических уколов от бешенства. И пока мне делали эти уколы — очень болезненные, надо сказать, — мы захватили Окинаву.
Он немного помолчал. Мы уже подъезжали к лагерю, и на дорогах стали появляться первые машины: фермеры на грузовичках, туристы с флоридскими номерами, уезжающие на лето на север, морские пехотинцы, возвращающиеся на базу. Лэйси вел машину очень медленно и осторожно.
— О Господи, — наконец сказал он с тоской в голосе, — этой войны нам не пережить.
Дом моего отца
В год, когда закончилась война (великая война за то, чтобы не было больше войн), я вернулся Виргинию, в дом моего отца, и по утрам блаженно спал допоздна. Один раз я проснулся от странного сна, исполненного манией величия. Честно говоря, мне и раньше снились такие сны. Так, например, когда я учился в колледже, мне приснился Джеймс Джойс. Мы сидели за столиком кафе где-то в Европе, наверное, в Париже, и пили кофе. Он смотрел на меня подслеповатым взглядом, как на давнего знакомого, и его ничуть не смущало случайное соприкосновение наших рук, а когда он обращался ко мне, ирландский выговор был преисполнен почти приторным восхищением:
— Пол Уайтхерст, для меня ваше творчество — неиссякаемый источник вдохновения. Если бы не вы, я бы никогда не закончил «Дублинцев»!
Я очнулся от этой нелепой фантазии, охваченный таким безумным восторгом, какого, думаю, мне больше никогда в жизни не испытать. На войне же меня посещали совсем другие видения. Однако с приходом мира я настолько воспрянул духом, что на выручку моему ослабевшему самомнению тут же явился очередной подобный сон. В этом эпизоде я сидел рядом с Гарри Трумэном в лимузине, катившем по Пенсильвания-авеню.