Уильям Стайрон – Признания Ната Тернера (страница 9)
Раздались шаги, громыхание решеток, и вошел Кухарь с тарелкой холодной кукурузной каши и кружкой воды. Дрожащими руками он поставил тарелку и чашку на скамью рядом со мной, но по какой-то странной причине я больше не испытывал особого голода. Сильно заколотилось сердце, и я весь покрылся потом.
– Потому что непохоже, чтобы ты всю дорогу стоял в сторонке, – этакий фельдмаршал, руководящий битвой издалека, вроде Маленького Капрала, что стоял в эффектной горделивой позе на холме, наблюдая за битвой при Аустерлице. – Грей помедлил, искоса глядя на Кухаря. – А что, бекона не нашлось для Проповедника?
– Это черные из заведения миссис Блант прислали, – ответил малый. – А который принес, сказал, что бекон у них кончился.
– Такого знатного пленника и таким дерьмом кормите, это ж надо – холодная каша! – Юноша поспешно удалился, а Грей опять обратился ко мне: – Ведь поначалу ты в сторонке не стоял. Н-да, вот на что надо обратить внимание! Ты прямо будто из-под палки… ну-ка, ну-ка…
Зашелестели страницы. Я сидел неподвижно, весь в поту, с колотящимся сердцем. Его слова (мои? наши?) гремели у меня в мозгу, как какой-нибудь жестокий и скорбный стих Писания:.
– Как из-под палки, Horribile dictu[3]… Теперь двинемся от конца к началу, где волей-неволей все время мысленно возвращаешься к убийству твоего последнего хозяина – приснопамятного и, добавлю еще от себя, благодетельного мистера Джозефа Тревиса. «У нас было такое общее мнение, что первую кровь должен пролить именно я. С этим намерением я, вооруженный топором, вошел вместе с Биллом в хозяйскую спальню, но из-за темноты смертельный удар у меня не получился, топор только слегка задел голову хозяина, тот спрыгнул с кровати и стал звать жену. То были его последние слова,
Спрятав лицо в ладонях, я думал:
– Или вот, Преподобный: та же ночь, но чуть позже, после Тревисов, Ризов и старика Салатиэля Френсиса. Вы прошли полями и затем «…не успели мы подобраться, как в семье нас заметили и заперли дверь. Зря надеялись! Билл топором сразу вышиб ее, мы ворвались и нашли миссис Тернер и миссис Ньюсом полумертвыми от страха. Билл без промедления убил миссис Тернер одним ударом топора. Я схватил миссис Ньюсом за руку и той шпагой, с которою меня застигли при поимке, нанес ей несколько ударов по голове» – теперь слушай внимательно! – «но убить ее у меня не получилось. Обернувшись и заметив это, Билл разделался и с ней тоже…»
Вдруг я оказался на ногах перед Греем, натянув свою цепь до предела.
– Хватит! Хватит! – закричал я. – Мы сделали это! Да, да, мы это сделали! Мы сделали то, что надо было сделать! И хватит перечитывать тут про меня и Билла! Хватит во всем этом рыться! Что должны были, то и сделали! И хватит уже!
Грей в испуге отпрянул, но когда я расслабился и с трясущимися от холода коленями обмяк, глядя на него с таким видом, словно сожалел о вспышке внезапной ярости, он тоже успокоился, опять удобно расположился на скамье и в конце концов говорит:
– Что ж, если ты так считаешь, ладно. Тогда это твои похороны. Пускай я кровь от свекольного сока не отличу. Но я должен прочитать, а ты должен подписать это. Таково распоряжение суда.
– Простите, мистер Грей, – пробормотал я. – Я правда не хотел дерзить. Просто, я думаю, вы не понимаете, и, я думаю, наверное, уже поздно что-либо объяснять.
Я медленно перешел снова к окну и стал глядеть на проливной утренний свет. Выдержав паузу, Грей опять принялся тихо и монотонно читать; потом зашелестел страницами – видимо, в замешательстве.
– Гм. «…Молча окидывал
Я не ответил. Слышно было, как в соседней камере Харк хихикает, отпуская себе под нос какие-то шутки. На улице продолжала лететь мелкая снежная пыль; она начала уже укрывать землю тончайшим белым слоем, словно инеем, бестелесным, как если на морозе дохнуть на стеклышко.
– Encore, как говорят французы, то есть опять двадцать пять: «… и сразу пускались на поиски новых жертв». Но это – ладно. Поехали дальше… – И опять он завел свое монотонное бормотание.
Я устремил взгляд на реку. На том берегу, под деревьями, что растут на откосе, показалась процессия, которую я вижу каждое утро, хотя нынче что-то для них поздновато – обычно эти ребятишки появляются на рассвете. Как всегда, их четверо, четыре черных ребенка; старшему вряд ли больше восьми, младшему меньше трех. В бесформенных одежонках, которые замученная мамаша наделала для них из мешковины или еще какого-нибудь убогого тряпья, они брели под деревьями на дальнем берегу, собирая ветки и упавшие сучья для очага в их жалкой лачуге. Останавливались, наклонялись, вдруг устремлялись вперед – в неуклюжих и бесформенных своих размахаях они двигались легко и быстро, крепко прижимая к себе огромные охапки веток, палок и хворостин. Я слышал, как они перекликаются. Слов было не разобрать, но голоса в морозном воздухе раздавались явственно и звонко. Черные ручки, ножки, рожицы скакали вверх и вниз, шустрыми птичьими силуэтами проглядывали на чистой сельской утренней белизне. Я долго наблюдал, как они, не зная безнадежной своей участи, движутся там по нетронутым заснеженным просторам и наконец исчезают со своею ношей; по-прежнему весело щебеча, уходят куда-то выше по реке за пределы поля зрения.
Внезапно я изо всех сил сжал лицо ладонями – вновь я был с пророком Даниилом, разделял его горячечные ночные видения, думал о его звере и криком кричал вместе с пророком:
Но ответ был не от Господа. Был он всего лишь от Грея. В темницу моего сознания он, казалось, вернулся в журчании и ропоте текучих вод, в грохоте морских валов и завывании ветра.
–
Харк всегда утверждал, что различать хороших белых и плохих белых – и даже тех белых, которые между плохими и хорошими посередке, – он может по одному лишь запаху. С важным видом он на этом настаивал; с годами внес в первоначальную методику множество уточнений и усовершенствований и мог бесконечно рассуждать о ней; когда мы с ним работали бок о бок, он громогласно поучал меня, наделяя белых вроде Моисея, принесшего людям закон, благоуханиями чудесными и точно их описывая. Он способен был с серьезной миной пространно рассуждать об этом, и, пока он нес всю эту чушь, его широкая нахальная рожа хмурилась нешуточною заботой; но в основе своей Харк был веселым, открытым, добродушным и спокойным; он не мог долго пребывать в суровости и беспокойстве, несмотря на то что в прошлом попадал во множество ужасных передряг.
В конце концов некая мысль, связанная с белым человеком и определенным запахом, производила в нем что-то вроде внутренней щекотки – как он ни крепился, хихиканье распирало его, переполняло, и наступал момент, когда он сдавался, хватал себя за живот и сгибался пополам, хохоча неудержимо, взахлеб, во всю глотку.
– Слышь, Нат, может, я какой ненормальный, – бывало, начинал он со всей серьезностью, – но это вот мое нюхало делается день ото дня все лучше. Вчера, скажем: иду это я вечером мимо сарая, а там мисс Мария кур кормит. Я было – нырк за угол, да уж куда там, углядела, старая. «Харк! – говорит, – ну-ка подь сюда». Подхожу, а у меня нос, чувствую, так и задергался, как у выхухоли, когда она его этак из воды хоботком выставит. «Харк! – говорит, – а зерно-то?» «Дык, – говорю, – какотако зерно-то еще, мисс Мария?» – а запах все сильней, сильней становится. «Да под куриный навес зерно! – разъяряется сука старая. – Ведь сказано было тебе: мешок початков вылущить да курям задать, а, я гляжу, там зерна с гулькин нос! И это за месяц четвертый раз уже! Ленивый ты негодяй, бестолочь ты черномазая, сплю и вижу, когда мой братец тебя с рук сбудет, продаст в Миссисипи! Ну-ка давай лущи початки, тупой балбес!» И, Господи Исусе, такой тут запах пошел от старухи, что, будь это вода, я бы утоп и шляпа б моя уплыла. На что был запах похож? А будто кто в июле щуку на колоду положил да и забыл дня на три. – И он принимался хихикать, сперва этак исподволь, но уже глядь – хватается за бока. – О, вонючка-то! Такая здюлина сдохни – воронье клевать не захочет! – И тут уж смех до упаду.