реклама
Бургер менюБургер меню

Уильям Стайрон – Признания Ната Тернера (страница 4)

18

Я хранил молчание. За день до этого, когда меня гнали пешком из Кроскизов, по дороге попались две женщины, старые ведьмы в шляпах от солнца, так они булавками искололи мне всю спину, раз десять ткнули, может, больше, причем подбивали их на это мужчины: потом ранки на лопатках стали чесаться дико, нестерпимо, меня корежило так, что на глаза наворачивались слезы, но из-за наручников я ничего не мог поделать. Я думал, если снять наручники да почесаться, я бы обрел ясность мыслей, избавился бы от великой муки, и в какой-то миг я был готов сдаться Грею, пойди он на эту единственную уступку, но тем не менее я удержал рот на замке, не сказал ни слова. И сразу понял, что вел себя мудро.

– Знаешь, что я разумею под кучей страданий? – продолжал он терпеливо, нарочито по-доброму, словно я вполне разумный собеседник, а не избитый, продранный мешок. Снаружи доносился кавалерийский топот и бряцанье, вдалеке глухо гомонили сотни голосов: я под стражей, это только что подтвердилось, и по Иерусалиму громом прокатилась истерия. – А разумею я под кучей страданий вот что, Нат. Два пункта. Вот слушай. Это, во-первых: затя-а-агивание тех страданий, что ты уже претерпеваешь. Взять, к примеру, ненужный железный хлам, которым увешал тебя шериф, – все эти цепи, хомут на шее, эти счетверенные ножные с ручными кандалы и чугунный шар, что подвесили к твоей лодыжке. Боже ты мой Всемогущий, похоже, они решили, что ты Самсон собственной персоной – рванешься и снесешь всю эту хибару. Полнейшая чепуховина, как я это называю. В такой оснастке человек помрет, сидя в собственном, г-хм, навозе, причем, понимаешь ли, задолго до того, как ему соберутся наконец растянуть выю.

Наклонившись, он приблизился ко мне; выступивший у него на лбу пот казался меленькими белесыми волдыриками. Вопреки его нарочитой расслабленности я не мог не почувствовать, что от него за версту шибает служебным рвением.

– Вот такие вот вещи я и называю, как я говорил уже, затя-а-агиванием страданий, которые ты уже терпишь. Теперь дальше. Из двух пунктов пункт следующий, второй, стало быть. А именно промульгация, то бишь распространение, умножение страданий сверх и превыше, и в добавление к тем, что ты уже испытал…

– Извините… – впервые я заговорил, и он сразу осекся. Конечно же, он вплотную подошел к тому, что, если я не расскажу ему все, как было, он до меня доберется, учинив какое-нибудь подлое зверство над Харком. Но он грубейшим образом просчитался. С одной стороны, он неверно истолковал мое молчание, с другой – нечаянно угадал самую мою неотступную, мучительную нужду – почесать спину. Если меня, паче чаяния, все равно должны повесить, что толку не давать показаний, тем более что, «признавшись», я смогу хотя бы чуточку облегчить физические муки. Я почувствовал, что одержал маленькую личную победу. Расколись я с самого начала, пришлось бы самому просить о поблажках, и получил бы я их или нет – кто знает. А молчанием я подвел его к мысли, что мелкие поблажки – единственное, чем он может понудить меня заговорить. Какова будет природа этих поблажек, он теперь уже сам высказал, и каждый из нас сделал свой первый шаг к тому, чтобы снять с меня сбрую из чугуна и меди. В этом никакого сомнения. Белых частенько подводит такое вот недержание речи, и только Бог знает, сколько негритянских побед одержано посредством упрямого молчания.

– Извините, – вновь начал я. И сообщил, что он может более не утруждать себя. Надо было видеть, как его лицо вспыхнуло, округлились от удивления и вылезли из орбит глаза, в которых, впрочем, я заметил и некий промельк разочарования, как будто моя столь быстрая капитуляция испортила ему возможность всласть поупражняться в построениях из уговоров, улещиваний и шантажа, которые он прилежно возводил, надоев мне своим витийством. А я вдруг возьми да и рубани сплеча – хочу, мол, сделать чистосердечное признание.

– Да ну? – изумился он. – Ты хочешь сказать, что…

– Помимо меня, Харк один остался. Говорят, у него тяжелые раны. Мы с ним росли вместе. Я не хочу, чтобы его мучили. Вы должны понять, сэр. Но это еще не…

– Вот и чудненько, – перебил меня Грей, – вот это правильное решение, Нат, умное! Я знал, что рано или поздно ты к этому придешь.

– Еще кое-что, мистер Грей, – заговорил я медленно, взвешивая каждое слово. – Вчера вечером, когда меня еще только-только перевели сюда из Кроскизов, сижу это я в темноте – цепи на мне все эти… – и пытаюсь уснуть. Уснуть все не получалось, и мне вроде как явился в видении Господь. Сначала я не понимал, что это Господь, потому что давно уже думал, будто Господь оставил меня, что он меня бросил. Но потом я так сижу со своими цепями – в ошейнике железном, в кандалах и наручниках, въевшихся в запястья, – сижу, и такая боль, безнадежность такая, как подумаешь, что мне уготовано, – нет, ну правда, мистер Грей, клянусь, это был Господь, он приходил ко мне в видении. И вот что Господь мне сказал. Господь сказал мне: Дай показания, признайся без утайки, в назидание народам. Поведай, чтобы знал всякий сын человеческий о деяниях твоих. – Я смолк, вглядываясь в Грея, залитого пыльным, нечистым осенним светом. На краткий миг я смутился, подумал, он почувствует фальшь, но Грей наживку заглотал и весь стал внимание: я еще закончить не успел, а он уже лез в карман за бумагой, раскладывал на коленях ларец с письменными принадлежностями, озабоченно суетился, словно игрок, боящийся, что не успеет отыграться.

– Когда Господь сказал мне таковы слова, – продолжил я, – я сразу, мистер Грей, сразу понял, что другого пути нет. Нет-нет, сэр, я уж устал от этого всего, и я готов рассказать все как есть, потому что Нату было видение, Господь дал нашему ниггеру знак!

Гусиное перо наготове, бумага разглажена и уложена на крышку писчего ларца, и Грей уже что-то вовсю выцарапывает на скрижалях своего ремесла.

– Так что, ты говоришь, Господь сказал тебе, Нат? Признайся во грехах твоих, которые – что?

– Нет, сэр, не «признайся во грехах», – отвечал я. – Он сказал «признайся без утайки». Просто «признайся без утайки». Это важно отметить. Никаких грехов твоих вовсе не было. Признайся без утайки, в назидание народам…

– Признайся без утайки, в назидание народам, – пробубнил он себе под нос, скрипя пером по бумаге. – Ну дальше. – И быстрый взгляд на меня.

– Дальше Господь сказал так: Поведай, чтобы знал всякий сын человеческий о деяниях твоих.

Грей замер с пером в воздухе: лоб потный, а на лице такое удовольствие, такое ликование, что я уже готов был увидеть слезы у него на глазах. Медленно он опустил на ларец руку с пером.

– Не могу выразить тебе, Нат, – сказал он проникновенно, – нет, правда, не могу выразить, до чего чудное, замечательное решение ты принял. Выбор чести – я бы так это назвал.

– Не пойму, сэр, в чем тут честь? – удивился я.

– В покаянии, а как же.

– Сие есть повеление Господне, – ответил я. – Кроме того, мне ведь нечего больше скрывать. Что я потеряю, если все расскажу? – Секунду я поколебался. Желание почесать спину приводило меня на грань тихого, мелкотравчатого помешательства. – Но я чувствую, что смогу вам рассказать куда больше, мистер Грей, если вы добьетесь, чтобы с меня сняли эти вот наручники. У меня ужасно чешется между лопатками.

– Думаю, это можно без особых трудов устроить, – сказал он дружелюбно. – Как я довольно пространно объяснял уже, суд уполномочил меня способствовать – в разумных пределах – облегчению любых подобного рода необоснованных страданий при условии, что и ты станешь сотрудничать настолько усердно, чтобы упомянутое облегчение страданий стало – г-хм – взаимно полезным. И я рад – на самом деле, можно сказать, я даже вне себя от радости, – что ты находишь такое сотрудничество желательным. – Он весь подался вперед, ко мне, так что нас обоих накрыло ароматами весны и цветения. – Стало быть, Господь сказал тебе: Поведай, чтобы знал всякий сын человеческий? Проповедник, я думаю, ты даже не представляешь, сколько божественной справедливости заключено в этой фразе. Скоро уж два с половиной месяца, как все только одного и хотят – знать, и не только в Виргинии и сопредельных ей штатах, но по всей Америке. Десять недель, пока ты бегал в лесах по всему округу Саутгемптон и прятался, словно лис, народ Америки жаждал знать, как ухитрился ты натворить столько бед. По всей Америке – на Севере тоже, не только на Юге – люди спрашивают себя: как сумели черномазые так организоваться, чтобы измыслить, да и чего уж там – осуществить, довести до конца такой план? И никто не может людям ответить, истина от них сокрыта. Все бродят впотьмах. А другие черномазые сами не знают. То ли не знают, то ли не умеют рассказать. Болваны пустоголовые! Болваны! Болваны! Ничего сказать не могут – даже тот, второй, еще не повешенный. Тот, у которого кличка Харк. – Он помолчал. – Кстати, давно хотел спросить: что это за имя такое?

– Наверное, родители его назвали Херкюлес, – отозвался я. – Думаю, Харк это сокращение. Но я не уверен. Никто не знает. Его всегда так называли.

– Вот, даже он. А ведь поумней, чем большинство других будет. Но уж упрям! Более упертого ниггера я в жизни не видывал. – Грей склонился ко мне еще ближе. – Даже он молчит. Получил в заплечье заряд дроби, от которого бык загнулся бы! Мы подлечили его… Скажу тебе честно, Нат, честно и откровенно. Мы надеялись, он скажет, где ты прячешься. Ну подлечили его, стало быть. Но его ничем не проймешь, это надо отдать ему должное. Даже тут, в тюрьме, задашь ему вопрос, а он сидит себе, зубами цыплячьи кости хрумкает и только скалится в ответ да хохочет, ухает, как филин какой. А из других негров ни один ничего и не знал толком. – Грей снова выпрямился, помолчал, вытер пот со лба, а я сидел и слушал шумы и голоса людей снаружи: вот что-то крикнул мальчишка, вот кто-то свистнул, вдруг простучали копыта, а фоном всему этому – многоголосый гомон, вздымающийся и опадающий, как отдаленный прибой. – Нет, дудки, – заключил он медленнее и тише, – Нат, только Нат – ключ ко всему этому кошмару. – Он снова помолчал, потом сказал тихо, почти шепотом: – Ты-то понимаешь, Проповедник, что один ты – ключ ко всему?