Уильям Стайрон – Признания Ната Тернера (страница 21)
Грей остановился и, словно переводя дыхание, подался вперед, возложил обе ладони на стол, опершись на него всем весом, и устремил взор на судей. В зале тишина. Притихшая публика, помаргивая в парном воздухе, казалось, ловит каждое слово Грея так, будто во всяком слоге может содержаться намек на обещание некоего откровения, которое развеяло бы страх, напряженность и, наконец, горе, сплотившее всех воедино, каждого с остальными, нанизав всех на один тонкий болевой стержень истерического женского воя, что все время присутствовал где-то в глубине зала – единственный звук среди молчания, необузданный и неизбывный. От наручников у меня онемели руки. Я пошевелил пальцами, они ничего не чувствовали. Грей прочистил горло, затем продолжил:
– А теперь, достопочтенные судьи, я попрошу вас разрешить мне один перескок в рассуждениях. Разрешите мне связать приведенные выше безупречные выводы, сделанные профессором Мибейном из его биологических изысканий, с представлениями еще более выдающегося мыслителя, а именно великого немецкого философа Лейбница[12]. Всем вам, конечно же, знакомо введенное Лейбницем понятие монады. Мозг каждого из нас, согласно Лейбницу, наполнен монадами. Эти монады, коих миллионы и миллиарды, суть крошечные, бесконечно малые умственные ячейки,
Он перевел дух, потом сказал:
– И тут, ваша честь, мы вскрываем сердцевину проблемы, которая, если рассмотреть ее со вниманием, приведет нас только лишь к самым оптимистичным выводам. Ибо негр, с его несформированным, примитивным, почти рудиментарным черепом, страдает от серьезной нехватки монад, настолько серьезной, что упомянутое
И вновь его слова у меня в ушах глохнут, я прикрываю глаза – и в полусне опять ее голос, чистым колокольчиком раздававшийся в то дремотное воскресенье полгода назад:
Высоко над белой паствой, под церковной крышей, где, как в пещи огненной, удушающая влажная жара пылает и плывет мириадами роящихся пылинок, человек семьдесят с лишним негров, собравшихся со всей ближней округи, сидят на расшатанных сосновых скамьях без спинок, а то и прямо на корточках на скрипучем полу балкона. Быстрым взглядом я окидываю толпу, замечаю Харка и Мозеса, киваю Харку, с которым не виделся почти два месяца. Негры слушают внимательно, сосредоточенно, некоторые из женщин обмахиваются тоненькими сосновыми драночками, все смотрят на пастора немигающими глазами огородных пугал, и я навскидку по одежкам могу определить, кто из белых чей хозяин: если Ричард Портер, Дж. Т. Барроу или вдова Уайтхед (то есть по-настоящему богатые господа), то одежки рабов чистые, аккуратные, на мужчинах бумазейные рубахи и свежевыстиранные штаны, на женщинах платья из набивного ситца и красные платочки в горошек, у некоторых даже дешевенькие серьги и брошки; те, чьи хозяева победнее – вроде Натаниэля Френсиса, Леви Уоллера или Бенджамина Эдвардса, – одеты в замызганные, латаные-перелатаные тряпки, кое-кто из сидящих на корточках мужчин и мальчишек вовсе без рубах – сидят, ковыряют в носах, почесываются, на спинах блестят струйки пота, и вонь от них стоит до небес. Я сажусь на скамью у окна, где есть место между Харком и тучным тупорылым рабом по имени Хаббард, который прямо на голые шоколадного цвета вислые плечи напялил брошенный кем-то из белых истрепанный цветастый жилет, причем даже сейчас, когда он добросовестно внимает проповеди, его губы тронуты глупой, заискивающей ухмылкой льстеца. Внизу под нами – кафедра, поставленная выше белой паствы, за ней в черном костюме и черном галстуке бледный и стройный Ричард Уайтхед; обращая очи горе, нынче он наставляет на путь истинный нас – тех, что сгрудились на балконе под крышей:…
Влетая через окна, проносятся черные осы, дремотно жужжат и бьются где-то под застрехой. Службу я слушаю вполуха: из тех же уст те же фальшивые, ненужные слова я слышу чуть ли не в десятый раз за столько же последних лет – они всегда одни и те же, не меняются, да это и не его слова, не он их придумал – скорее, это епископ Методистской церкви Виргинии раздал священникам текст, чтобы оглашали ежегодно: надо же как-то держать негров в страхе Божием. То, что проповедь действует, по крайней мере на некоторых, несомненно: даже и сейчас, когда у Ричарда Уайтхеда еще, так сказать, распевка, он лишь подходит к главному в своей речи, постепенно увлажняясь ликом, краснеющим словно в отсветах обещанного адского пламени; вокруг себя я замечаю довольно много тех, у кого в извечном негритянском легковерии и глаза выпучены, и челюсти отпали, и дрожь испуга пробегает по телам, а когда произносится тихое