Уильям Гибсон – Виртуальный свет. Идору. Все вечеринки завтрашнего дня (страница 19)
– Никто… – Скиннер говорил медленно, с расстановкой, словно подчеркивая значение своих слов. – Никто не
Ямадзаки кивнул, глядя, как на экран ложится перевод Скиннеровых слов.
– Землетрясение раздолбало его на хрен. Туннель к острову завалило. Здесь же зона тектонической неустойчивости. Сперва они говорили, что подождите, все отстроим, от нуля, лучше, чем раньше, а потом оказалось, что нет денег. Тогда они огородили его с обоих концов бетонными надолбами, кольчужной сеткой, колючей проволокой. А потом появились немцы, года, наверное, через два, и продали им нанотехнологию, как построить новый туннель. Дешевый, для машин и поезда на магнитной подушке
Ямадзаки затаил дыхание, опасаясь, что Скиннер потеряет нить рассказа. Он делал это часто и, похоже, намеренно.
– Была эта женщина, она все повторяла, что нужно засадить его ползучими растениями, виргинским плющом… Другие, они говорили: снесите его к чертовой бабушке, а чего его сносить, еще одно землетрясение, и сам упадет. Одним словом – стоял он, мост. В городах уйма народу и негде жить. Картонные поселки в парках – так это еще кому повезет. Из Портленда привезли спринклеры, установили вокруг зданий. Обрызгивают все вокруг и не очень вроде сильно, но уже на землю не ляжешь, не захочется. Хреновый он город, Портленд этот, такую пакость изобрели… – Скиннер закашлялся. – А затем, однажды ночью, люди взяли и
Перед глазами Ямадзаки стояли два пролета заброшенного моста, ливень, разбухающие, как на дрожжах, толпы. Он видел, как люди штурмовали заграждения, облепили кольчужную сетку. Как сетка не выдержала веса сотен тел и упала. Затем они полезли на устои, многие падали и разбивались, но остальные упорно карабкались вверх. Утром насчитали больше тридцати трупов, вертолеты информационных агентств кружили вокруг стальных, облепленных людьми башен, как большие встревоженные стрекозы.
Ямадзаки много раз видел эти сцены у себя в Осаке, на экране видеомагнитофона, а Скиннер – он был там.
– Тысяча людей, а может, и больше. Это с нашего конца. И еще тысяча там, в Окленде. Мы пошли, потом побежали. Копы и не пытались нас остановить, да и чего бы ради? Чего там было сторожить? Просто у них был приказ предотвращать беспорядки, не позволять людям собираться большими толпами. У них и вертолеты были, светили на нас прожекторами сверху, через дождь. Это нам только помогало. У меня сапоги были, такие, с острыми носами. Подбежал к сетке, она была высотой футов в пятнадцать. Вбил с размаху в нее сапоги и полез. Лезть на такую сетку очень просто, всегда есть опора для ног. Лезешь себе и лезешь. Я буквально взлетел наверх. Там колючка спиралями, но люди, которые сзади, подавали доски, куртки, спальники – все, что угодно, чтобы накрыть колючку. У меня было такое чувство, словно я… ну, совсем ничего не вешу.
А у Ямадзаки было чувство, что он подобрался к самому сердцу проблемы.
– Я прыгнул. Не знаю уж, кто прыгнул
Ямадзаки судорожно сглотнул.
– И что тогда?
– Мы полезли. На башни эти, на устои. На них же, понимаешь, ступеньки были приварены, чтобы малярам забираться. Ну мы и полезли. К тому времени уже прилетели телевизионные вертолеты. Мы были сенсацией, нас показывали всему миру, а мы ничего не знали. Я так точно не знал. А и знали бы, так нам бы все равно это похрену. Мы просто лезли. А эти, с вертолетов, снимали и передавали все прямым эфиром. На другой день, потом, у копов была веселенькая жизнь, они же тоже засветились. Ребята падали, срывались и падали. Парень прямо передо мной, у него ботинки были обмотаны изоляционкой, чтобы подошва не отваливалась. Лента размокла, сползла, ноги соскальзывают. Прямо у меня перед мордой соскальзывают и соскальзывают, не увернешься – так каблуком в глаз… Сорвались у самого верха, обе сразу, ну будто договорились.
Скиннер замолк, словно прислушиваясь к отдаленному звуку. К удару тела о мостовую? Ямадзаки затаил дыхание.
– Когда лезешь наверх, сюда, – снова заговорил Скиннер, – первое, что надо запомнить, это не смотри вниз. Второе – чтобы всегда три точки опоры, отрывай от моста только одну руку или ногу, а остальными держись. А этот чудик, он этого не знал. Да еще в таких ботинках. Вот и полетел, спиной вниз. Не крикнул, не пискнул. Вроде как… ну… мужественно.
Ямадзаки зябко поежился.
– А я как лез, так и лез. Дождь кончился, рассвело. Вот тут и остался.
– И что вы при этом чувствовали?
– Чувствовал? – недоуменно сморгнул Скиннер.
– Ну тогда – что вы сделали, когда взобрались наверх?
– Я увидел город.
Желтая люлька напоминала одноразовую пластиковую чашку, выкинутую великаном. Ямадзаки опустился Скиннеровым лифтом туда, где начиналась лестница, сделал шаг и замер. Из темной приоткрытой двери доносились шлепанье карт, женский смех, возбужденные голоса, говорящие по-испански, а над всеми этими звуками, не заглушая их, но лишь оттеняя, – ровный, неумолчный шум вечерней жизни. За огромными, изогнутыми, как надутые паруса, листами пластика – винно-красный закат, вечерний бриз доносит запахи пригорелого масла и древесного дыма, сладковатый аромат гашиша. Мальчишки в драных кожаных куртках сидят на корточках, передвигают гладкие, ярко выкрашенные камешки – фишки в какой-то непонятной игре.
Ямадзаки стоял не двигаясь, его правая рука лежала на деревянном поручне, испещренном дефисами аэрозольного серебра. Рассказ Скиннера гулом отдавался во всем окружающем, в тысяче мелких деталей, в неумытых улыбках и кухонном дыме, словно звон колокола, слишком низкий, чтобы его восприняло неопытное ухо чужака.
Закончилось не столетие, думал он, и даже не тысячелетие, закончилось нечто другое. Эра? Парадигма? Везде приметы конца.
Кончалась современность.
Здесь, на мосту, она давно уже кончилась.
А что родилось взамен? Теперь он пойдет к Окленду, прощупывать странное сердце этого нового, народившегося.
11
Крути педали
Сегодня, во вторник, она была как в отрубе. Драйва не было, наката. Банни Малатеста, диспетчер, он-то сразу просек и загундосил:
– Шев, не пойми меня не так, но у тебя что, месячные или что?
– Иди ты на хрен.
– Слышь, я же только и хотел сказать, что сегодня ты не такой, как всегда, живчик, только и хотел сказать.
– Давай адрес.
– Миссури, шестьсот пятьдесят пять, пятнадцатый, приемная.
Взяла пакет, двинула на Калифорнийскую, пятьсот пятьдесят пять, пятьдесят первый этаж. Сдала, получила подпись на корешке – и назад. День, такой многообещающий вначале, превращался в серую тягомотину.
– Монтгомери, четыреста пятьдесят шесть, тридцать третий, приемная, поднимайся грузовым лифтом.
Вложив уже руку в опознавательную петлю велосипеда – замерла.
– А это еще почему?
– Они говорят, курьеры исцарапали надписями все пассажирские лифты. Так что – грузовой, иначе они вышвырнут тебя и отнимут допуск, а «Объединенная» разорвет контракт. Ты же не хочешь без работы остаться, нет?
Она вспомнила эмблему Рингера, вырезанную на стенке одного из пассажирских лифтов этого самого Монтгомери, четыреста пятьдесят шесть. Долбаный Рингер испоганил больше лифтов, чем кто-либо другой в истории человечества. Инструменты с собой специально таскает, совсем спсихел.
В четыреста пятьдесят шестом ее нагрузили коробкой шире, чем по правилам, можно бы отказаться, но ничего, на багажник поместится, зачем передавать работу этим, с коляской? Отвезла, сдала, не успела выйти, как позвонил Банки, послал на Бил-стрит, пятьдесят, в кафе на втором этаже. Шеветта сразу догадалась, что там будет такое: дамская сумочка, завернутая в пластиковый мешок. И верно – коричневая кожаная сумка, кожа непонятная, то ли змеиная, то ли с ящерицы, а из угла какие-то зеленые стебельки торчат. Бабы всегда так – забудут свою сумку, потом вдруг вспомнят, звонят управляющему и просят: пришлите с рассыльным. Дают хорошие чаевые. Обычно. Рингер и некоторые другие, они обязательно пороются в сумке, нет ли там наркотиков, если есть – прикарманят. А вот я такого не сделаю, подумала Шеветта. И сразу же вспомнила этого засранца с его сраными очками…