Уильям Гибсон – Нейромант. Трилогия "Киберпространство" (страница 197)
Умница Фокс, он всё вычислил, пока мы бежали.
Мне не пришлось даже упоминать о дискете в твоей сумочке.
Кто-то перепрограммировал синтезатор ДНК, сказал он. Эта игрушка только на то и годилась, чтобы создать какую-то макромолекулу за одну ночь. К чему ещё этот встроенный компьютер и весь этот пользовательский софт? Дороговато, Сенди. Впрочем, сущая безделица по сравнению с тем, во что ты обошлась "Хосаке".
Надеюсь, "Маас" хорошо тебе заплатил.
Дискета у меня на ладони. Дождь над рекой. Я ведь всё знал, но не смог взглянуть фактам в лицо. Я сам положил код этого вирусного менингита на место и лёг рядом с тобой.
Так что Мэннер умер, а с ним и все остальные учёные "Хосаки". Включая Хироси. Шеданн остался жив, отделался неизлечимым повреждением мозга — едва ли это можно назвать жизнью.
Хироси и в голову не пришло подумать о последствиях рутинного эксперимента. Протеины, программу которых он вводил, были совершенно безвредны. Так что синтезатор щёлкал себе всю ночь, выстраивая вирус по инструкциям "Маас-Биолабс Лтд".
"Маас"… Маленький, быстрый, беспощадный… Воплощённая Грань.
Длинной стрелой дорога на аэропорт.
Держись тени.
А я кричал что-то этому португальскому голосу, заставил его сказать мне, что сталось с девушкой, с женщиной Хироси. Исчезла, сказал он. Скрежет викторианского часового механизма.
Так что Фоксу пришлось упасть с четвёртого яруса универмага, упасть вместе с тремя такими трогательными золотыми слитками и в последний раз сломать себе спину. На первом этаже универмага в Гинзе все покупатели, прежде чем закричать, мгновение смотрели на него в полном молчании.
Я просто не в силах ненавидеть тебя, девочка.
А вертолёт "Хосаки" вернулся. Огни погашены: он охотится в инфракрасных лучах, нащупывая тёплую плоть. Приглушённый вой — это он разворачивается в нескольких сотнях метров, поворачивает к нам, к "Новой розе". Молниеносная тень на фоне свечения Нариты.
Всё в порядке, девочка. Только, пожалуйста, приди.
Возьми меня за руку.
William Ford Gibson. New Rose Hotel. 1981.
Перевод с английского Анна Комаринец
Зимний рынок
Здесь часто идут дожди. Зимой бывают дни, когда вообще света не видно: в небе лишь размытая серая муть. Но изредка занавес отдергивается, и минуты на три открывается вид на залитую солнцем и как бы висящую в воздухе вершину горы — будто эмблема перед началом фильма, снятого на студии самого Господа. Вот как раз в такой день и позвонили агенты Лайзы из глубин своей зеркальной пирамиды на бульваре Беверли. Сообщили, что она уже в сети, что ее больше нет и что "Короли грез" идут на "тройную платину". Я редактировал почти весь материал в "Королях", готовил эмоциокарту и все это микшировал, так что и мне там кое-что причиталось.
"Нет, — сказал я. — Нет". Затем: "Да". Еще раз: "Да". И повесил трубку. Взял пиджак и, шагая через три ступеньки, направился прямиком в ближайший бар. Восьмичасовое помутнение закончилось на бетонном карнизе в двух метрах над темной, как полночь, водой Фалс-Крик… Вокруг — огни города и все та же опрокинутая серая чаша небосклона, только поменьше и в отблесках неона и ртутных ламповых дуг. Шел снег, крупные редкие снежинки; они падали на черную воду и исчезали без следа. Я бросил взгляд вниз, на свои ноги, и увидел, что носки туфель выступают за бетонный карниз, а между ними все та же темная вода. На мне были японские туфли, новые и дорогие, "Гинза", из тонкой мягкой кожи, с резиновыми носками… Не знаю, сколько на самом деле прошло времени — наверно, много, — прежде чем я сделал тот первый шаг назад.
Наверно, я стоял так долго, потому что ее уже нет, и это я позволил ей уйти. Потому что теперь она бессмертна, и помог ей тоже я. Потому что знал: она обязательно позвонит. Утром.
Отец мой был инженером звукозаписи. Еще тогда, до цифровых дел. Процессы, которыми он занимался, относились больше к механике — есть в этом что-то такое неуклюжее, квазивикторианское, знаете, как во всей технологии двадцатого века. В общем, человек его профессии — скорее просто токарь. Ему приносили аудиозаписи, и он нарезал звуки на дорожках, накатанных на лаковом диске. Затем делалась гальваническая обработка, и в конце концов получались формы для штамповки пластинок, этих черных штуковин, которые еще можно увидеть в антикварных магазинах. Помню, он мне как-то рассказывал, за несколько месяцев до смерти, что определенные частоты — кажется, он называл их "транзиенты" — могут запросто сжечь головку, ту, что нарезает звуковые дорожки. Они тогда черт-те сколько стоили, и чтобы избежать пережогов, использовалась такая штука, которая у них называлась "акселерометр". Вот об этом я и думал, стоя над водой: сожгли-таки.
Да, именно.
Причем она сама этого хотела.
Тут уж никакой акселерометр не спасет.
По пути к кровати я отключил телефон. Правда, сделал это немецким студийным треножником, так что починка встанет не меньше чем в недельный заработок — это я про треножник.
Спустя какое-то время очнулся, взял такси и отправился на Гранвилл-Айленд, к Рубину.
Рубин для меня в каком-то смысле и повелитель, и учитель — как говорят японцы, "сэнсэй", — хотя это трудно объяснить. На самом деле он скорее повелитель мусора, хлама, отбросов, бескрайних океанов выброшенного барахла, среди которых плывет наш век.
Когда я нашел его на этот раз, Рубин сидел между двумя механическими ударными установками довольно зловещего вида. Раньше я их не видел: ржавые паучьи лапы, сложенные в центре двух созвездий из побитых стальных барабанов — банок, собранных на свалках Ричмонда. Он никогда не называет свое жилище студией и никогда не говорит о себе как о художнике. "Так, дурака валяю", — характеризует он свои занятия, словно для него это продолжение тягучих и скучных мальчишеских дней где-нибудь на заднем дворе фермы. Рубин бродит по этому захламленному, забитому всякой всячиной мини-ангару, прилепившемуся на краю Рынка у самой воды, а за ним неотступно следуют его наиболее умные и шустрые творения — этакий добродушный Сатана, озабоченный планами еще более странных процессов в подвластном ему мусорном аду. Помню, одно время он программировал свои конструкции, чтобы они распознавали гостей в одежде от самых модных модельеров сезона и обкладывали их на чем свет стоит; другие его детища вообще непонятно что делают, а часть создается, похоже, лишь для того, чтобы саморазрушаться, производя при этом как можно больше грохота. Рубин, он как ребенок, но в выставочных залах Токио и Парижа за его произведения платят бешеные деньги.
Я рассказал ему о Лайзе. Он позволил мне выговориться, затем кивнул:
— Знаю. Какой-то урод из Си-би-си звонил мне уже восемь раз. — Он сделал глоток из своей побитой кружки. — "Дикая индейка", хочешь?
— Почему они тебе звонят?
— Потому что мое имя есть на обложке "Королей грез". В посвящении.
— Я еще не видел диска.
— Она тебе пока не звонила?
— Нет.
— Позвонит.
— Рубин, ее уже нет. И тело кремировали.
— Знаю, — сказал он. — Но она все равно позвонит.
Где кончается гоми и начинается мир? Уже лет сто назад японцам некуда было сваливать гоми вокруг Токио, так они придумали, как делать из гоми жизненное пространство. В 1969 году японцы выстроили в Токийском заливе небольшой островок, целиком из гоми, и назвали его Островом Мечты. Но город непрерывным потоком выбрасывал свои девять тысяч тонн гоми в день, и вскоре они построили Новый Остров Мечты, а сегодня технология отлажена, и новые японские территории растут в Тихом океане, как грибы после дождя. Об этом рассказывают по телевизору в новостях. Рубин смотрит, но никак не комментирует.
Зачем ему говорить о гоми? Это его среда обитания, воздух, которым он дышит. Всю свою жизнь он плавает в гоми как рыба в воде. Рубин мотается по округе в своем грузовике-развалюхе, переделанном из древнего аэродромного "мерседеса", крышу которого закрывает огромный, перекатывающийся из стороны в сторону полупустой баллон с природным газом. Он постоянно что-то ищет, какие-то вещи под чертежи, нацарапанные изнутри на его веках кем-то, кто выполняет у него роль Музы. Рубин тащит в дом гоми. Иногда гоми еще работает. Иногда, как в случае с Лайзой, дышит.
Я встретил Лайзу на одной из вечеринок у Рубина. Он часто устраивает вечеринки. Сам их не особенно любит, но вечеринки у него всегда классные. Я уже счет потерял, сколько раз той осенью просыпался на пенопластовой плите под рев древней автоматической кофеварки Рубина — этакого полированного монстра, на котором восседает огромный хромированный орел. Отражаясь от стен из гофрированного металла, звук превращается в жуткий рев, но в то же время и здорово успокаивает. Ревет — значит, будет кофе. Значит, жизнь продолжается.
В первый раз я увидел ее в "кухонной зоне". Это не совсем кухня, просто три холодильника, плитка и конвекторная печка, которую он притащил в числе прочего гоми. Первый раз: она стоит у открытого, "пивного", холодильника, а оттуда на нее падает свет. Я сразу заметил скулы, волевую складку рта, но также заметил черный блеск полиуглерода у запястья и блестящее пятно на руке, где экзоскелет натер кожу. Я тогда был слишком пьян, чтобы все это понять, но все же сообразил: что-то здесь не то. И я поступил точь-в-точь так, как люди обычно поступают с Лайзой: переключился "на другое кино". Вместо пива направился к винным бутылкам, что стояли на стойке у печи, и даже не оглянулся.