реклама
Бургер менюБургер меню

Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 8 (страница 39)

18

— Война? Это война. Так сказал вам Бог?

— Ничего. Смейтесь над Ним. Он стерпит и это.

— Что же еще мне делать? — сказал связной. — Разве Он не предпочтет смех слезам?

— Он не глух ни к слезам, ни к смеху. Для Него все едино: Его можно опечалить и тем, и другим.

— Да, — сказал связной. — Слишком много горя. Слишком много сражений. Слишком они часты. В прошлом году было еще одно, на Сомме; награды теперь дают не за смелость, потому что все люди смелы, если их как следует напугать. Вы, конечно, слышали об этом сражении; и слушали тех, кто в нем участвовал.

— Слушал, — сказал старый негр.

— Les Amis a la France de Tout le Monde, — сказал связной. — Просто верить, надеяться. Этого мало. Ничтожно мало. Исстрадавшиеся люди просто сидят вместе, верят и надеются. И этого достаточно? Как знахаря, когда вы больны: вы знаете, что он поможет исцелить вас одним лишь возложением рук, и не ждете этого; вам только нужно, чтобы кто-то сказал: «Верь и надейся. Не унывай». Но что, если звать знахаря уже поздно, что нужен хирург, уже привыкший к крови, потому что там льется кровь?

— Тогда Он подумал бы и об этом.

— Почему же Он послал вас не туда, а в этот дворец, где у вас горячая пища и чистая одежда?

— Может, Он знает, что я недостаточно смел, — сказал старый негр.

— А если бы Он послал вас, пошли бы?

— Я бы попытался, — сказал старый негр. — Если бы я справился с делом, и Ему, и мне было бы неважно, смелый я или нет.

— Верить и надеяться, — сказал связной. — О да, я прошел через нижний зал; я видел их; идя по улице, я совершенно случайно заметил полотнище над воротами. Шел я вовсе не сюда, однако я тоже здесь. Но не ради веры и надежды. Потому что человек способен вынести все, если он сохранил кое-что, некую малость: свою цельность как существа настолько крепкого и стойкого, чтобы не только не надеяться и не верить, но даже не ощущать в этом необходимости; настолько, чтобы крепиться, держаться до той вспышки, взрыва или чего бы то ни было, когда он превратится в ничто и все будет уже неважно, даже что он был крепким и держался до самого конца.

— Правильно, — спокойно и безмятежно сказал старый негр. — Видимо, завтра вам нужно возвращаться назад. Так, покуда есть время, идите, наслаждайтесь Парижем.

— Ага, — сказал связной. — Аве, Бахус и Венера, моритури те салютант? Ведь вы должны считать это грехом?

— Зло присуще человеку, зло, грех и трусость так же, как раскаяние и смелость. Нужно верить во все или не верить ни во что. Верить, что человек способен на все или ни на что не способен. Если хотите, можете выйти в эту дверь, чтобы ни с кем не встречаться.

— Благодарю, — сказал связной. — Может, мне как раз и нужно встретиться с кем-нибудь. Чтобы поверить. Не во что-то — просто поверить. Войти в нижний зал, чтобы бежать не от чего-то, а во что-то, ненадолго избавиться от солдатчины. Даже не глядеть на ваше полотнище, потому что, видимо, не все могут прочесть надпись на нем, а просто посидеть в одной комнате с этим утверждением, этим обещанием, этой надеждой. Если бы я только мог… И вы. И все. Знаете, в чем человеку труднее всего слиться с другими? Ну еще бы: вы только что сказали об этом. В дыхании.

— Пошлите за мной, — сказал старый негр.

— О да — если б я только мог…

— Понимаю, — сказал старый негр. — Вы тоже еще не готовы. Но, когда будете, пошлите за мной.

— Буду?

— Когда я вам понадоблюсь…

— Как вы можете понадобиться, если война окончится через год? Мне нужно только остаться в живых.

— Пошлите за мной, — сказал старый негр.

— До свиданья, — сказал связной.

Когда он шел к выходу тем же путем, в громадном, похожем на собор зале по-прежнему были люди, и не только те, кого он видел, но и новые, непрерывно идущие один за другим, даже не затем, чтобы взглянуть на полотнище с надписью, а просто немного посидеть в одних стенах с этим наивным и непобедимым утверждением. И он был прав: шел август, и во Франции были люди в американской форме, еще не боевые подразделения а одиночки, стажеры; к ним в батальон направили капитана и двух субалтернов, они зубрили подробности битвы на Сомме, учась, готовясь вести себе подобных на такую же бойню; он подумал: О да, еще три года, и Европа будет опустошена. Тогда мы — и гунны, и союзники — перебросим войска на свежие заатлантические пастбища, на девственную американскую сцену, словно труппу странствующих менестрелей.

Настала зима; впоследствии ему казалось, что это и в самом деле была годовщина Сына Человеческого; день выдался серый и холодный, серые булыжники Place de Ville блестели и рябили, словно камешки на дне ручья; он увидел небольшую, все увеличивающуюся толпу, подошел из любопытства и через сырые плечи цвета хаки увидел небольшую группу людей в небесно-голубой, погрязневшей в боях форме, их главный или казавшийся главным носил капральскую нашивку; чуждые, непривычные лица — во всяком случае, некоторые — были отмечены одинаковой растерянностью, словно эти люди достигли определенной точки, или места, или положения одной лишь смелостью и теперь не уверены ни в чем, даже в своей смелости; три или четыре явно чужеземных лица напомнили ему о французском Иностранном легионе, набираемом, по общему мнению, из европейских тюрем. И если они говорили, то умолкли, едва он подошел и был узнан; головы над сырыми плечами цвета хаки поворачивались, лица при виде его сразу же принимали испытующее, скрытное и настороженное выражение, знакомое ему с тех пор, как стало известно (видимо, от писаря-капрала), что он бывший офицер.

И он ушел. В канцелярии ему удалось узнать, что военных порядков они не нарушали; кое у кого из них дома находились в деревнях на территории английской зоны, и они с пропусками шли туда погостить. Потом, поговорив с батальонным священником, он даже догадался почему. Не узнал — догадался.

— Это штабная проблема, — сказал священник. — Так продолжается вот уже год или два. Сейчас о них, видимо, знают даже американцы. Они появляются с правильно оформленными пропусками в расположенных на отдых частях. Их знают и, разумеется, за ними следят. Все дело в том, что они не причинили… — и умолк. Связной не сводил с него взгляда.

— Вы хотели сказать «не причинили никакого вреда», — сказал связной. Вреда? — мягко спросил он. — Проблема? В чем же проблема, в чем вред, если люди на передовых думают о мире, думают, что в конце концов мы перестанем воевать, если большинство из нас захочет этого?

— Можно думать, но говорить нельзя. Это мятеж. Есть способы делать дела и есть способы не делать.

— Отдать кесарево кесарю? — сказал связной.

— Нося это, я не могу обсуждать данный вопрос, — сказал священник и коснулся короны на обшлаге рукава.

— Но вы носите и это, — сказал связной, указав в свою очередь на воротничок и черное V меж лацканами мундира.

— Да поможет нам Бог, — сказал священник.

— Или мы Богу, — сказал связной. — Кажется, время для этого уже настало. — И ушел. Близилась весна и очередное, последнее сражение, которое покончит с войной; он еще не раз слышал об этих тринадцати, слухи о них доносились из тылов (уже трех) армейских зон, за ними по-прежнему следили (уже) три отдела контрразведки, но по-прежнему безрезультатно, потому что они не причиняли никакого вреда, по крайней мере пока; и связной даже начал думать о них как об официально принятом и даже урегулированном компромиссе с естественной, извечной солдатской верой, что он по крайней мере не будет убит, так организованные партии шлюх посылаются в тыл для компромисса с нормальным, естественным мужским влечением; он (связной) думал спокойно и с горечью, как прежде: Его прототип сталкивался лишь с естественным человеческим стремлением ко злу; он же сталкивается со всей медно-красной неприступностью генерального штаба.

И когда он (снова был май, уже четвертый, который он видел из-под стальной каски; батальон два дня назад выступил на передовую, а он только что вернулся из штаба корпуса в Вильнев-Блан), снова увидел большой черный автомобиль; свистки сержантов и лязг винтовок, которыми солдаты брали на караул, раздавались так громко, что ему сперва показалось, будто машина полна французскими, английскими и американскими генералами, потом он увидел, что там лишь один генерал — французский; потом узнал всех: на заднем сиденье, рядом с генералом, первозданно голубую каску, чистую, не тронутую непогодой и попаданиями, словно неограненный сапфир, над римским лицом, и новенькую небесно-голубую шинель с капральскими нашивками, и парня в форме американского капитана на втором сиденье рядом с английским штабным майором; связной, отталкиваясь ногами, уверенно подкатил к машине, остановился за шаг до нее, потом слез с мотоцикла, шагнул вперед, щелкнул каблуками, звенящим голосом обратился к майору: «Сэр!»… потом по-французски — к французскому генералу-старику, командующему, судя по количеству звезд на фуражке, по меньшей мере армией:

— Месье генерал.

— Доброе утро, мое дитя, — ответил тот.

— Разрешите обратиться к месье сопровождающему вас священнику.

— Разумеется, мое дитя, — сказал генерал.

— Благодарю, мой генерал, — ответил связной, потом обратился к старому негру: — Вы снова потерпели с ним неудачу.

— Да, — сказал старый негр. — Он еще не совсем готов. И не забывайте того, что я сказал вам в прошлом году. Пошлите за мной.