Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 7 (страница 67)
— Дядя Алек не лишался никакого замка, — сказал он. — Лишился его дядя Сэм.
Минуту спустя кто-то произнес:
— Что?
— Вот что, — сказал Петтигрю. — Тот, кто повесил этот замок на почтовую сумку, сделал добровольное пожертвование Соединенным Штатам, а Соединенные Штаты защищает тот же самый закон, что и маленьких детей: дать им можно все, что угодно, но забрать назад уже нельзя, иначе он или они совершат тем самым еще кое-что.
Все не сводили с него глаз. Некоторое время спустя кто-то вновь нарушил молчание. Это был Рэтклифф.
— Что совершат? — спросил он.
Петтигрю ответил, все так же мягко, равнодушно, незамедлительно и спокойно:
— Нарушение акта конгресса, где, в частности, за утрату государственной собственности предусмотрено либо пять тысяч долларов штрафа, либо не менее года заключения в федеральной тюрьме, либо и то и другое. А тому, кто сделал прорези в почтовом мешке, предусмотрено за порчу или уничтожение государственной собственности либо десять тысяч долларов штрафа, либо не менее пяти лет заключения в федеральной тюрьме, либо и то и другое.
Он не двинулся с места даже и теперь; лишь обратился к старому Алеку:
— Надеюсь, у вас тут будет ужин, как всегда, рано или поздно, более или менее?
— Постой, — сказал Рэтклифф. И повернулся к Компсону. — Это правда?
— Не все ли равно, черт возьми, правда или неправда? — ответил Компсон. — Как по-твоему, чем он займется, едва оказавшись в Нэшвилле? — И окрысился на Петтигрю: — Ты должен был уехать в Нэшвилл еще вчера. Чего болтаешься здесь?
— Ехать в Нэшвилл незачем, — сказал Петтигрю. — Почта вам не нужна. У вас нечем ее запереть.
— Нечем, — сказал Рэтклифф. — Вот мы и предоставим Соединенным Штатам самим разыскивать замок Соединенных Штатов.
На сей раз Петтигрю ни на кого не взглянул. Он даже ни к кому не обращался, как старый Алек, повелевая вернуть свой замок:
— Акт конгресса предусматривает за неправомочное перемещение и либо присвоение, либо корыстное, либо злонамеренное использование или порчу государственной собственности либо штраф — стоимость вещи плюс от пятиста до десяти тысяч долларов, либо от тридцати дней до двадцати лет заключения в федеральной тюрьме, либо и то и другое. Они могут даже издать новый акт, когда прочтут, куда вы навесили замок почтового отделения бюро по делам индейцев.
И повернулся; теперь он снова обращался к старому Алеку:
— Пойду к своей лошади. Когда это собрание кончится и у вас можно будет поесть, пришлите за мной черномазого.
Петтигрю ушел. Немного погодя Рэтклифф сказал:
— Как по-вашему, чего он хочет этим добиться? Награды?
Но угодил невпопад; это было ясно всем.
— Он уже добился, чего хотел, — сказал Компсон и выругался снова. — Неразберихи. Только этой проклятой неразберихи.
И тоже угодил невпопад; поняли это все, но высказал Пибоди:
— Нет. Тот, кто проезжает каждые две недели целых шестьсот миль по нашим местам, не имея для защиты ничего, кроме горна, нуждается в неразберихе не больше, чем в деньгах.
Так что они пока не знали мотивов Петтигрю. Но чего ждать от него — представляли. То есть совершенно не представляли, что он сделает, когда и как, а узнать это можно было, лишь выяснив — с какой целью. И тут до них дошло, что выяснить этого никак нельзя; что, зная его вот уже три года, в течение которых он, щуплый, неприкосновенный, неустрашимый, опережаемый на милю или больше сильным, благозвучным сигналом горна, совершал на своей сильной, неутомимой лошади двухнедельное путешествие из Нэшвилла в поселок и потом жил среди них три-четыре дня, они до сих пор совершенно ничего о нем не знали и теперь знают лишь, что не посмеют, не отважатся пойти на какой-то риск; они посидели еще немного в темной комнате, а дядя Алек продолжал курить, обратясь спиной к ним и их затруднению; потом разбрелись по домам ужинать — с тем аппетитом, какой у них мог быть, и вскоре опять, хотя обычно в это время уже лежали в постелях, собрались все вместе, на сей раз у Рэтклиффа, в задней комнате его лавки, и опять сидели, слушая, как Рэтклифф рассуждает с недоумением и тревогой (и чем-то еще, в чем они признали уважение, когда поняли, что он — Рэтклифф — нерушимо убежден, что целью Петтигрю являются деньги; что Петтигрю изобрел или разработал план, столь щедро вознаграждаемый, что он — Рэтклифф — оказался не только неспособен опередить его и взяться за дело первым, он — Рэтклифф — не мог догадаться, в чем этот план состоит, даже получив намек), пока Компсон не прервал его.
— Тьфу ты, — сказал Компсон. — Всем ясно, что дело не в деньгах. Это нравственность. Он праведник, черт бы его побрал.
— Нравственность? — сказал Пибоди. В голосе его слышалось что-то похожее на испуг. И торопливо прибавил: — Это плохо. Как нам подкупить нравственного человека?
— Кому нужно подкупать его? — сказал Компсон. — Пусть бы только не слезал со своей треклятой лошади и трубил что есть мочи в свой треклятый горн.
Но Пибоди даже не слушал. Он произнес «нравственность» почти мечтательно. Потом сказал: «Погодите». Все уставились на него. Внезапно он обратился к Рэтклиффу:
— Где-то я слышал. Если кто и знает, то скорее всего ты. Как его зовут?
— Зовут? — переспросил Рэтклифф. — Петтигрю? А, ты имеешь в виду имя. — И Рэтклифф назвал имя. — А что?
— Ничего, — ответил Пибоди. — Я пошел домой. Идет еще кто-нибудь?
Он произнес это, ни к кому не обращаясь, ничего больше не сказал и говорить не собирался, но этого было достаточно: может быть, и мелочь, но, по крайней мере, хоть что-то; по крайней мере, все смотрели на него и молчали, даже когда Компсон поднялся и сказал Рэтклиффу: «Ну, идем?» — и все трое ушли за пределы слуха, а потом и зрения. Тогда Компсон сказал:
— Ну, ладно. Что у тебя?
— Это может и не сработать, — сказал Пибоди. — Но вам обоим нужно будет меня поддержать. Раз я буду говорить от имени всего поселка, вы с Рэтклиффом должны будете придать вес моим словам. Ну как?
Компсон выругался.
— Ты хоть объясни, что мы должны гарантировать.
И Пибоди объяснил, правда не все, а на другое утро зашел в стойло конюшни Дома Холстона, где Петтигрю чистил свою уродливую лошадь с похожей на молот головой и стальными мускулами.
— Мы все-таки решили не приписывать этот замок старой Мохатахе, — сказал Пибоди.
— Вот как? — отозвался Петтигрю. — В Вашингтоне никто бы на это не клюнул. Особенно те, кто умеет читать.
— Мы заплатим за него сами, — сказал Пибоди. — Даже, собственно говоря, сделаем чуть побольше. Тюрьму все равно надо чинить; хочешь не хочешь, одну стену возвести придется. А возведя еще три, получим новую комнату. Возводить одну стену нужно все равно, так что она не в счет. А построив еще трехстенную комнату, мы получим новый четырехстенный дом. Это будет здание суда.
Петтигрю при каждом движении скребницей шумно выдыхал сквозь зубы, как заправский ирландский конюх. Но тут он затих, и рука его остановилась на полпути.
— Здание суда? — переспросил он, чуть обернувшись.
— У нас будет город, — сказал Пибоди. — Церковь уже есть — это домик Уайтфилда. И поспешим построить школу, когда дело дойдет до нее. Но здание суда мы начнем строить сегодня же; у нас уже есть что поставить туда и превратить его в суд: железный ящик, что мешается под ногами в лавке Рэтклиффа вот уже десять лет. И тогда у нас будет город. Мы даже подобрали ему имя.
Тут Петтигрю выпрямился, очень медленно. Они глядели друг на друга в упор. Через минуту Петтигрю спросил:
— И что?
— Рэтклифф говорит, тебя зовут Джефферсон, — сказал Пибоди.
— Да, — сказал курьер. — Томас Джефферсон Петтигрю. Я из старой Виргинии.
— Родственник ему? — спросил Пибоди.
— Нет, — ответил Петтигрю. — Мама назвала меня в его честь, чтобы мне перешло немного его удачи.
— Удачи? — переспросил Пибоди.
Петтигрю не улыбнулся.
— Совершенно верно. Мама имела в виду не удачу. В школу она не ходила и не знала слова, какое ей было нужно.
— Ну и перешло? — спросил Пибоди.
Петтигрю не улыбнулся и теперь.
— Извини, — сказал Пибоди. — Постарайся забыть.
И добавил:
— Мы решили дать городу имя Джефферсон.
Тут Петтигрю, казалось, даже перестал дышать. Он стоял, маленький, щуплый, бездетный и холостой, безнадежно одинокий, лишенный всяческих уз, и лишь глядел на Пибоди. Потом задышал, поднял скребницу и повернулся к лошади. Пибоди на миг показалось, что он вновь принимается чистить лошадь. Но вместо того, чтобы провести скребницей, курьер просто положил ее на бок лошади и с минуту стоял, чуть склонив голову и глядя в сторону. Потом вскинул лицо и взглянул на Пибоди.
— Можно бы назвать замок в этом индейском счете «деготь», — сказал он.
— На пятьдесят долларов дегтя? — удивился Пибоди.
— Смазывать фургоны до Оклахомы, — сказал Петтигрю.
— Да, можно бы, — согласился Пибоди. — Только город уже называется Джефферсон. Теперь этого уже никогда не забыть.
Так и появилось здание суда — и прошло почти тридцать лет, прежде чем они не только осознали, что его у них не имеется, но и поняли, что до сих пор в нем не было, не испытывалось, не ощущалось нужды; и не успело пройти полгода, как они обнаружили, что оно совершенно их не устраивает. Потому что где-то между вечером первого дня и утром второго с ним что-то случилось. Начали они в тот же день; восстановили стену тюрьмы, наготовили новых бревен, прорубили пазы, возвели у новой стены маленькую пристройку без пола и перенесли туда из задней комнаты лавки железный ящик; это заняло всего два дня и не стоило ничего, кроме труда, притом не так уж много на каждого, потому что в работу включился весь поселок до единого человека, не говоря уж о двух поселковых рабах — холстоновском и еще одном, принадлежащем кузнецу-немцу; Рэтклифф включился тоже, ему понадобилось лишь запереть изнутри на засов заднюю дверь лавки, поскольку его покупатели в полном составе бранились и потели над бревнами и пазами полуразрушенной тюрьмы через дорогу напротив, и не составляло труда, окинув взглядом, сосчитать их всех — в том числе и чикасо Иккемотуббе, хотя они не потели и не бранились: степенные дикари в воскресной одежде, но без брюк, либо аккуратно свернутых подмышкой, либо обвязанных вокруг шеи, словно капюшоны или, скорее, гусарские доломаны, переходили ручей вброд и сидели на корточках или лежали в тени, учтивые, внимательные и безмятежные (даже сама старая Мохатаха, матриарх, босая, в красном шелковом платье, в шляпе с плюмажем, сидела в позолоченном парчовом английском кресле, установленном в запряженном мулами фургоне, а девочка-рабыня держала над ней парижский зонтик с серебряной ручкой), — но они (остальные белые, его собратья или — в тот первый день — друзья по несчастью) еще не замечали особенности — свойства, — чего-то непонятного, эксцентричного в поведении, позиции Рэтклиффа — эта особенность не стала препятствием или хотя бы помехой даже и на другой день, когда выяснилось, в чем дело, потому что Рэтклифф находился среди них, тоже работал, тоже потел и бранился, она скорее напоминала одинокую щепку в бескрайнем потоке или приливе, одинокое тело или дух, чуждый и несовместимый, одинокий, тонкий, почти неслышный голос, пронзительно кричащий сквозь рев толпы: «Постойте, погодите, послушайте…»