Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 6 (страница 83)
Теперь им видны были горы; они уже почти доехали: длинный склон первого, поросшего соснами холма выступал поперек горизонта, а за ним уже чувствовались другие — казалось, вся масса их не поднималась внезапно из открывшегося перед вами нагорья, а надвигалась, нависая над ним, — вот так же и шотландские горы, говорил дядя, только они другой окраски и круче; это было два или три года тому назад, и он сказал еще: «Вот почему люди, выбравшие себе место для жилья на этих холмах, на крошечных клочках земли, где, не будь оно даже так круто для мула тащить плуг, не соберешь с акра и восьми бушелей зерна или пятидесяти фунтов хлопка (но они даже и не сажают хлопок, а только кукурузу — и не очень утруждая себя, потому что много ли ее надо на один перегонный куб, чтобы отцу с сыновьями торговать самогоном), носят фамилию Гаури, Маккалем, Фрейзер и Инграм — когда-то Ингрохэм, и Уоркитт — прежде Уркхарт, только тот, кто первый привез эту фамилию в Америку, а потом в Миссисипи, не мог сказать, как она пишется; эти люди любят заводить ссоры, страшатся Бога и верят в ад…» — и, как будто угадав его мысли, дядя, убавив скорость на последней миле щебенки, так что стрелка спидометра держалась на пятидесяти пяти (дорога уже начинала спускаться к поросшей ивняком и кипарисами низине, у Девятой Мили, где протекал рукав), заговорил, то есть сам завел разговор, первый раз за всю дорогу с тех пор, как они выехали из города:
— Гаури, и Фрейзер, и Уоркитт, и Инграм. А в долинах по берегам рек привольная, богатая, тучная земля, на которой человек может выращивать то, что он может продавать открыто, среди бела дня, и там селятся люди с фамилиями Литтлджон, Гринлиф, Армстид, Миллингэм, Букрайт. — И замолчал; машина мчалась под гору, увеличивая скорость по инерции; теперь ему уже виден был мост, у которого Алек Сэндер дожидался его в темноте, а Хайбой, когда он его пустил к воде, почуял зыбучий песок.
— Сразу за мостом повернем, — сказал он.
— Я знаю, — сказал дядя. — А те, кого зовут самбо[77], те селятся и там и тут, выбирают из того и другого, потому что они могут притерпеться и к тому и к другому, они могут ко всему притерпеться. — Мост теперь был уже совсем близко: белая арка, зияя, летела им навстречу. — Не все белые люди способны выносить рабство, и, по-видимому, ни один человек не может вынести свободы (это-то, кстати сказать, — если предположить, что человек действительно хочет мира и свободы, — и осложняет сейчас наши отношения с Европой, где люди не только не понимают, что такое мир, но, за исключением англосаксов, фактически опасаются личной свободы и не доверяют ей; мы надеемся, в сущности без всякой надежды, что нашей атомной бомбы будет достаточно, чтобы защитить некую идею, столь же устаревшую, как Ноев ковчег); немедленно, единодушно, с всеобщего согласия они суют силком свою свободу в руки первому встречному демагогу, если только сами же не растопчут, не уничтожат, не сокрушат ее начисто, не только с глаз долой, но чтоб и помину не было, и все это с таким исступленным единодушием, с каким добрые соседи все вместе затаптывают горящую траву. Но народ, который зовется самбо, вынес одно, и, кто знает, может статься, он выдержит и другое. И кто знает…
И тут блеснул песок, сверкнула, струясь, вода, белые перила пронеслись мимо в грохочущем шуме, и треске, и стуке колес по настилу, и вот уже и мост позади.
Однако этот остаток машина тащится ползком, скрежеща на второй скорости, одолевая недвижный взмет главного холма и сильный, настойчиво льющийся смолистый дух сосен, под сенью которых кизиловые кусты сейчас и правда похожи на монашек в длинных зеленых коридорах, выше, еще выше, последний уступ — и плато, и сразу перед ним открылся как будто весь его родной край, его отчизна — почва, земля, которая взрастила его и шесть поколений его предков и продолжает и теперь растить в нем не просто человека, а человека особого склада, не просто с присущими человеку страстями, надеждами, убеждениями, а со своими особенными страстями, чаяниями и взглядами и образом мыслей и действий, человека особого рода и племени, и больше даже: особого немыслимого даже в роду и племени (ведь с точки зрения большинства и, уж конечно, всех тех, кто ринулся сегодня в город стоять и глазеть на тюрьму и толпиться вокруг машины шерифа, — немыслимого типа, черт возьми), потому что ведь это тоже как-то неотъемлемо от него, что бы там ни заставило его остановиться и слушать этого проклятого горбоносого дерзкого негра, который, если даже он и оказался не убийцей, чуть-чуть было не получил не сказать по заслугам, но уж в какой-то мере именно то, чего он добивался лет шестьдесят с лишним, — как будто географическая карта раскрылась под ним медленным беззвучным рывком: на востоке — одетые зеленью холмы, увал за увалом, теснясь, убегают к Алабаме, а на западе и юге — пестрые квадраты полей и за ними леса, теряющиеся в туманной синеве горизонта, за которым наконец, словно гряда облаков, протянулась длинная стена дамбы и сама великая Река течет не просто с севера, а прочь от Севера, окружающего ее и чужого, — пуповина Америки, соединяющая почву, которая была ее родиной, с родительницей, которую три поколения тому назад у нее не хватило крови отринуть; достаточно ему было повернуть голову, и он различал бледное пятно дыма, это город в десяти милях отсюда, а глядя прямо перед собой, он видел широкую полосу Поймы, разгороженную на большие владения — плантации (одна из них принадлежала Эдмондсам, там родились ныне живущие Эдмондс и Лукас, дед Эдмондса был дедом тому и другому). на берегу собственной небольшой реки (хотя даже на памяти его дедушки по ней еще ходили пароходы), а затем плотную стену речных зарослей и за ней простирающийся далеко на восток, север и запад, не просто туда, где два конечных мыса, нахмурившись, повернулись спиной друг к другу над пустыней двух океанов над горной заставой Канады, но до самого края земли — Север; не просто север, а Север с большой буквы, чужой, запредельный, не географическая местность, а эмоциональное представление, характер, с которым всегда надо быть — он впитал это с молоком матери — настороже, начеку, не бояться нисколько и теперь уже, в сущности, не ненавидеть, а просто иной раз даже скучливо и даже не совсем искренне не подчиняться; так, с раннего детства ему запомнилась картинка, в которой и теперь, на пороге возмужания, он ничего не мог бы, да и не видел оснований менять и не думал, что она как-то изменится для него и в старости: невысокая полукруглая стена (всякий, кто действительно хотел бы, вполне мог перелезть через нее; он считал, что любой мальчишка обязательно перелез бы), а сверху, с этой стены, позади которой расстилается богатая, густонаселенная, никогда не подвергавшаяся опустошению страна с громадными, сверкающими, нетронутыми столицами, несожженными городами, неразоренными фермами, такая обильная и так надежно от всего защищенная, что, казалось бы, откуда у них такое любопытство, — на него и на тех, кто с ним, глядят бесчисленные ряды лиц, ряд за рядом, все похожие на его лицо, и говорят они на том же языке, что и он, и иногда даже откликаются на то же имя, однако между ним и всеми, кто с ним, и теми нет настоящего родства и скоро даже не будет и контакта, потому что даже слова, общие для тех и других, скоро будут иметь не то же значение, а потом и этому наступит конец, потому что они так отдалятся друг от друга, что перестанут даже слышать друг друга; только бесчисленная масса лиц, глядящих сверху вниз на него и тех, кто с ним, с едва уловимым выражением изумления, обиды, обманутой надежды и, что любопытнее всего, готовности помимо вольной, почти беспомощной и жадной готовности поверить всему, что угодно, о Юге, даже не обязательно, чтобы это было что-то порочащее, а просто что-то диковинное, странное; и тут дядя опять заговорил о том же, о чем он и сам думал, и он опять нисколько не удивился, что дядя не перебивает, а просто подхватывает его мысли: