реклама
Бургер менюБургер меню

Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 5 (страница 35)

18

Послышался топот их ног — на лестнице, по коридору, в комнате. Но я некоторое время еще (не так уж долго, попятно) продолжал сидеть за столом, как прежде он, положив на все еще теплый ствол ладонь, медленно онемевающую меж пистолетом и лбом. Когда же поднял голову, комната полна была народу.

— Черт подери! — воскликнул Джордж Уайэт. — Ты отнял у него пистолет и промахнулся два раза подряд? — И ответил сам, ему подсказал Друзиллин инстинкт, у Джорджа еще более изощренный: — Нет, постой. Ты вошел — без карманного ножа даже — и дал ему дважды выстрелить и промахнуться. Господи милостивый!

Он повернулся, крикнул:

— Выйдите-ка все отсюда! Ты, Вайт, езжай к Сарторисам и скажи там, что все уже кончилось и он жив-здоров. Ну же!

Они ушли, остался только Джордж, не сводивший с меня своего бесцветного, раздумчивого (но отнюдь не рассуждающего) взгляда.

— Вот это номер, — сказал он. — Выпить хочешь?

— Нет, — ответил я. — Есть хочу. Я не завтракал.

— Еще бы. Когда такое задумал, завтрак в рот не полезет. Вставай. Зайдем в гостиницу.

— Нет, — сказал я. — Туда нет.

— Почему ж? Стыдиться тебе нечего. Я-то бы сделал иначе. Хоть разок бы, да выстрелил по нем. Но тебе виднее.

— Да, — сказал я. — Я бы снова так сделал.

— Дело хозяйское. Тогда зайдем ко мне. Закусим, а потом поедем и как раз успеем к похор…

Но я и этого не мог.

— Нет, — сказал я. — Собственно, я и есть не хочу. Домой поеду.

— А может, все-таки подождешь, вместе поедем?

— Нет. Я поеду.

— Что ж, тут-то тебе оставаться незачем.

Помаргивая свирепыми, бледными, нерассуждающими глазами, он опять обвел ими комнату, знойный, безжизненный воздух которой еще хранил, таил в себе запах пороха, хотя дым уже рассеялся.

— Черт меня подери, — снова вырвалось у него. — Может, ты и прав, может, и так уже довольно крови на вашей семье. Пойдем!

Мы вышли. Спустившись с лестницы, я чуть подождал, пока Ринго не подвел лошадей. Мы пересекли площадь. Перила веранды уже опустели (было двенадцать), но у входа в бар стояли люди, они приподняли шляпы, я ответил тем же, и мы с Ринго поехали дальше.

Мы не торопились. Когда доехали до выгона, был уже час дня, а то и больше, скоро экипажи и коляски потянутся от площади к нашему дому, и я свернул с дороги, остановил Бетси, стал с седла отворять калитку. Ринго слез, открыл. Лошади пошли по выгону, под немилосердным солнцем, отсюда уже виден был дом, но я не смотрел туда. Мы спустились в тень, душную, густую тень низины, в зарослях здесь еще валялись, догнивая, жерди от загона, где мы прятали в войну добытых у янки мулов. Вот и шум воды, и блики на воде. Мы спешились. Я лег в траву навзничь, подумал: «А теперь пусть и удушье опять…» Но комок не подступил, я уснул на половине мысли. Проспал я почти пять часов, и мне ничего не снилось, но проснулся плача и никак не мог перестать. Около на корточках сидел Ринго, солнце уже зашло, по какая-то птица еще пела, и слышно было, как проходящий на север вечерний поезд свистит и отрывисто попыхивает, трогаясь, — видно, делал у нас остановку. Наконец я утих, Ринго зачерпнул своей шляпой воды, принес, но я сам сошел к речке и умыл лицо.

На выгоне было еще довольно светло, хотя уже кричали козодои, а когда мы подъехали к дому, на магнолии пел пересмешник по-ночному — дремотно и мечтательно, и снова месяц был узким отпечатком каблука в сыром песке. В холле горел лишь один канделябр, и, значит, все уже кончилось, но еще пахло цветами, и вербена в моей петлице не заглушала их. Я не простился с отцом утром. Хотел войти перед уходом, но не вошел. Так и не взглянул на него снова, а портреты, что от него остались, все плохие, потому что фотография так же бессильна сохранить его, мертвого, как дом — уберечь его тело от тления. Но и так он здесь, и здесь пребудет; то, что Друзилла назвала его грезой, не ушло с ним, а завещано нам, не забудется, и стоит лишь любому из нас — черному ли, белому — закрыть глаза, как оно примет даже телесный облик отца.

Я вошел в дом. В гостиной было сумрачно, только на западном окне, на цветных стеклах тети Дженни, лежал последний отсвет заката. Я хотел было пройти наверх, но заметил, что она сидит там у окна. Она не окликнула меня, я не спросил ее о Друзилле. Просто встал в дверях.

— Она уехала, — сказала тетя Дженни. — Вечерним поездом. Уехала к Деннисону, в Монтгомери.

Денни вот уже с год как женился, он жил в Монтгомери, изучал право.

— Так, — сказал я, — Выходит, она не…

Но и этого не стоило спрашивать: Джед Вайт наверняка побывал здесь еще в первом часу дня и рассказал им. Да тетя Дженни и не ответила. Она могла бы солгать, но сказала только:

— Подойди-ка.

Я подошел к ее креслу.

— Встань на колени. Мне тебя не видно.

— Может быть, лампу зажечь?

— Нет. Встань на колени. Итак, ты расчудесно провел субботний денек? Ну-ка, расскажи Мне.

Ее руки легли мне на плечи. Я чувствовал, как эти руки порываются вверх точно сами собой, против ее воли, как будто она ради меня боролась, пыталась совладать с ними, по не смогла или не выдержала — рука поднялись, обхватили мое лицо, крепко, и вдруг у нее слезы покатились по щекам, брызнули, как хохот у Друзиллы.

— О, будьте вы, Сарторисы, неладны! Будьте вы трижды неладны!

Когда я вышел из гостиной, в столовой зажегся свет — Лувиния накрывала на стол к ужину. Так что лестница осветилась. Но наверху было темно. Я увидел, что дверь в ее комнату открыта (как бывают растворены только двери уже нежилых комнат), и понял, что до этого еще не верил в ее отъезд. Я прошел мимо, не заглянув. Вошел к себе. И с минуту думал, что это так распахлась вербена у меня в петлице, пока не подошел к кровати и не увидел на подушке веточку (она их отщипывала, не глядя, с полдюжины подряд, и все выходили одного размера, почти одной формы, словно машиной отштампованные) — веточку, наполняющую комнату, сумрак, вечер тем единственным ароматом, за которым ей не слышен был запах лошадей.

ПОСЕЛОК

роман

КНИГА ПЕРВАЯ.

ФЛЕМ

Глава первая

1

Французовой Балкой называлась часть плодородной речной долины в двадцати милях к юго-востоку от Джефферона. Защищенная холмами и уединенная, обособленная, но четких границ не имеющая, лежащая на стыке двух округов и ни одному из них не подчиненная, Французова Балка когда-то была жалованным поместьем, ко времени войны Севера с Югом превратившимся в колоссальную плантацию, останки которой — выпотрошенный короб огромного дома, рухнувшие бараки для рабов и конюшни, террасы, укрепленные кирпичной кладкой, дорожки и заросшие сады — по-прежнему именовались усадьбой Старого Француза[56], хотя первоначальные границы поместья были обозначены теперь только на пожелтевших старинных планах, хранившихся в архиве финансового управления, размещенном в Джефферсоне, в здании окружного суда; и даже поля, в прошлом урожайные, кое-где давно уже вновь заполонила сплошь поросшая камышом непролазная кипарисовая чаща, некогда вырубленная их первым владельцем.

Вполне возможно, он был иностранец, хотя и не обязательно француз, поскольку для людей, пришедших после него и почти начисто уничтоживших следы его трудов, любой, в чьей речи угадывался нездешний призвук либо чья внешность или даже род занятий казался странным, был не иначе как француз, что бы ни утверждал он в отношении своей национальной принадлежности, подобно тому как их существеннее затронутые городской цивилизацией современники (вздумай он обосноваться, скажем, в самом Джефферсоне) окрестили бы его голландцем. Откуда он был родом на самом деле, теперь никто уже не имел и понятия, даже шестидесятилетний Билл Варнер, нынешний владелец большей части бывшего поместья, включая участок под разрушенной усадьбой. Потому что пропал, исчез тот иностранец, Француз тот, вместе с семьей, рабами, со всем своим великолепием. Его мечта, необъятные поля его плантации были раздроблены на части под мелкие, заложенные и перезаложенные захудалые фермы, и директора джефферсонских банков сперва из-за них между собой перегрызлись, а в конце концов продали Биллу Варнеру, так что все, что от Старого Француза осталось, — это русло реки, которое на протяжении почти десятка миль его рабы спрямили, дабы река не размывала земли, да еще скелет грандиозного дома, который его самозваные наследники уже лет тридцать растаскивали по частям, отдирая и отковыривая все, что только могли: ореховые балясины перил и опоры винтовых лестниц, дубовые половицы, которым лет через пятьдесят цены бы не было, вплоть до дощатой обшивки дома — и все на дрова. Забыто было даже имя иностранца, и от его гордыни не осталось ничего, кроме предания о земле, отвоеванной им у зарослей и покоренной, увековечившей позабытый титул, который те, кто явились позже, приехали в обшарпанных фургонах, верхом на мулах или даже пришли пешком со своими кремневыми ружьями, собаками и детьми, самогонными аппаратами и протестантскими молитвенниками, даже по складам прочесть не смогли бы, не то что правильно выговорить, и который не имел уже отношения ни к кому на всем белом свете; и вот не осталось ни его мечты, ни гордыни, прах, тлен и безымянная могила, а от всего предания — лишь сказка, упрямо твердящая о деньгах, зарытых им где-то в усадьбе, когда войска генерала Гранта хлынули в эти места по дороге на Виксберг[57].