Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 10 (дополнительный) (страница 51)
Он нагнулся, рывком распахнул дверцу печки и затем вновь ее захлопнул; сидевшая неподвижно, его жена не шевельнулась, даже когда поверх его склоненной фигуры увидела в дверном проеме глядящего на них мальчика в мужской рубашке, одной рукой прижимающего к груди раздавленное месиво игрушки, другой — ком своей одежды. Кепка уже была на нем. Доктор Шуман его не видел; он выпрямился у печи; это был, конечно, сквозняк из-за открывшейся и закрывшейся двери, но на миг почудилось, будто сами деньги, взвиваясь в небытие по печной трубе в языках огня, глухо и негромко взревели, в то время как доктор Шуман, выпрямившись, смотрел на жену сверху вниз.
— Это наш мальчик, — сказал он; потом прокричал: — Говорю тебе, это наш мальчик!
Тут он обмяк и мгновенно, хотя и безболезненно из-за мелкости телосложения, рухнул на колени подле ее стула и, уткнувшись головой в подол ее платья, заплакал.
Когда вечером в отдел городских новостей начали приходить сотрудники, один юный рассыльный заметил около стола репортера опрокинутую корзину для бумаг и поразительное количество зверски исчерканной и порванной бумаги, раскиданной рядом по полу. Рассыльный учился в выпускном классе школы и был, что называется, светлая голова; он был не только честолюбив, но и мечтателен. Он собрал с пола все листы, как целые, так и разорванные, выгреб всё из мусорной корзины и, сев за стол репортера, начал сортировать фрагменты, отбрасывать, сопоставлять и напоследок прибег к помощи клея; затем расширенными от волнения, восторга и, наконец, подлинного триумфа глазами он прочел то, что спас, чему вернул порядок и связность, — фразы, абзацы, являвшие собой, по его убеждению, не только новости, но и начатки литературы:
В четверг Роджер Шуман соревновался с четырьмя соперниками и победил. В субботу у него был только один соперник. Но соперником этим была сама Смерть, и Роджер Шуман потерпел поражение. И вот сегодня на крыльях рассвета над озером пролетел одинокий самолет и, сделав круг над местом, где Роджер Шуман получил Последнюю Финишную Отмашку, растворился в утренней заре, из которой он явился.
Так попрощались с летчиком двое друзей. Двое друзей, они же двое соперников, с которыми он честно боролся и которых опередил в одиноком небе, откуда он упал, бросили в воду скромный венок, отмечая место, где ныне незримо высится его Последний Пилон.
Здесь текст обрывался, но рассыльный не успокоился.
«Боже мой! — прошептал он. — Может быть, Хагуд разрешит мне окончить!» — уже двигаясь к столу, где теперь сидел Хагуд, чьего появления рассыльный не заметил. Хагуд только-только уселся; рассыльный, уже открыв рот, чуть помедлил у него за спиной. И тут он стал еще большим рабом изумления, чем обычно, потому что на столе у Хагуда, аккуратно придавленная пустой бутылкой из-под виски, лежала еще одна страница желтоватой бумаги, которую Хагуд и рассыльный прочли вместе:
В минувшую полночь поискам тела Роджера Шумана, воздушного гонщика, упавшего в озеро в субботу во второй половине дня, был положен конец полетом трехместного, с мотором примерно в восемьдесят лошадиных сил, биплана, который ухитрился сделать над водой круг и вернуться, не развалившись на куски, и вдобавок кинуть в озеро венок из цветов, упавший в воду приблизительно в трех четвертях мили от предполагаемого местонахождения тела Шумана, — ведь самолет вели асы бомбометания, которые никак не могли промахнуться мимо озера. Миссис Шуман с мужем и детьми отбыла в Огайо, где, как предполагается, их шестилетний сын неопределенно долго пробудет у деда и бабки по одной из линий и куда мы покорнейше просим переслать останки Роджера Шумана любого, кому удастся их отыскать.
А ниже свирепым карандашом было приписано:
Полагаю ты этого хотел сука такая а теперь я отправляюсь на Амбуаз-стрит слегка надраться, а ежели ты не знаешь где Амбуаз-стрит спроси своего сынка и он тебе скажет а ежели тебе невдомек что такое надраться езжай и глянь на меня да деньжат не забудь прихватить потому что я гуляю в кредит.
ДИКИЕ ПАЛЬМЫ
ДИКИЕ ПАЛЬМЫ
Стук в дверь, робкий и в то же время настойчивый, повторился, и, пока доктор спускался по лестнице, луч фонарика пронизывал перед ним погруженный в темноту колодец лестницы и уходил дальше — в погруженный в темноту короб гостиной, куда вела лестница. Дом, хотя и двухэтажный, был прибрежным коттеджем и освещался керосиновыми лампами или одной лампой, которую его жена после ужина брала наверх. И доктор носил не пижаму, а ночную рубашку, что делал по той же причине, по которой курил трубку, к которой он так и не смог привыкнуть, и знал, что никогда не сможет привыкнуть, перемежая ее с редкими сигарами, которые его пациенты дарили ему между воскресеньями, по которым он выкуривал три сигары, которые, считал, может позволить себе, хотя при этом владел и этим, и соседним коттеджем, и еще одним — с электричеством и оштукатуренными стенами— в поселке в четырех милях отсюда. Потому что сейчас ему было сорок восемь, а когда его отец говорил ему (а он — верил этому), что сигареты и пижамы— для женщин и пижонов, ему было шестнадцать, и восемнадцать, и двадцать.
Время перевалило за полночь, хотя и не очень давно. Он чувствовал это не по ветру, не по вкусу, запаху и осязанию ветра даже здесь за закрытыми и замкнутыми дверями и ставнями. Потому что он родился на этом побережье, хотя и не в этом, а в другом доме, расположенном в городе, и прожил тут всю жизнь, включая четыре года в медицинском колледже университета штата и два года, которые он проработал врачом-практикантом в Новом Орлеане, где отчаянно тосковал по дому (он и в молодости был толст, и руки у него были толстые, мягкие, женственные; ему вообще не следовало становиться врачом, даже после шести лет более или менее столичной жизни он с провинциальным и замкнутым изумлением поглядывал на своих сокурсников и товарищей: эти поджарые молодые люди щеголяли в своих университетских пиджаках, на которых с жестоким и самоуверенным — для него — бахвальством, словно украшение или цветочек в петлице, носили бесчисленные и безликие фотографии молоденьких сиделок). Он окончил университет с отметками ближе к последним выпускникам, чем к первым, хотя и не среди последних, и не среди первых, и вернулся домой, и не прошло и года, как он женился на девушке, которую выбрал для него отец, и не прошло и четырех лет, как стал владельцем дома, который построил его отец, и унаследовал врачебную практику, которую создал его отец, ничего не потеряв от нее и ничего к ней не прибавив, и не прошло и десяти лет, как он стал владельцем не только дома на берегу, где в бездетной тишине проводили они с женой летнее время, но еще и соседнего, который он сдавал на лето семьям или компаниям, приезжавшим на уик-энд, или рыболовам. В день свадьбы они с женой уехали в Новый Орлеан и провели два дня в номере отеля, но медового месяца у них так и не было. И хотя вот уже двадцать три года они спали в одной постели, детей у них так и не было.
Даже и без ветра он мог бы приблизительно определить время — по застоявшемуся запаху супа, давно уже остывшего в глиняном горшке на холодной плите за тонкой перегородкой кухни, — его жена сегодня утром наварила полный горшок супа, чтобы дать соседям и постояльцам в доме напротив: мужчине и женщине, которые четыре дня назад сняли коттедж и которые, вероятно, даже не знали, что угощавшие их супом были не только их соседями, но еще и домовладельцами; темноволосая женщина с необычными жесткими желтыми глазами на лице, кожа которого была туго натянута на выступающих скулах и тяжелой челюсти (сначала доктор назвал это лицо угрюмым, а потом — испуганным), молодая, она все дни просиживала в новом дешевом шезлонге лицом к воде, в поношенном свитере, выцветших джинсах и матерчатых туфлях, она не читала и вообще ничего не делала, просто сидела там, погруженная в полную неподвижность, но и без этой неподвижности доктор (или Доктор в докторе) по одной только натянутой коже и застывшему, пустому, направленному в себя взору явно ничего не видящих глаз мог поставить диагноз — полное оцепенение, нечувствительность даже к боли и страху, когда живое существо словно прислушивается к себе и даже наблюдает свои собственные пульсирующие органы, например, сердце, тайное неудержимое течение крови; мужчина тоже был молод, одет в видавшие виды брюки цвета хаки и вязаную нижнюю рубашку без рукавов, с непокрытой головой, — и это в краях, где даже молодые люди считали, что летнее солнце убийственно, — его обычно можно было увидеть на берегу бредущим босиком у самой кромки прилива с охапкой прибитых к берегу сучьев, обвязанных поясным ремнем, он проходил мимо неподвижно сидящей в шезлонге женщины, которая никак не реагировала на его приближение— ни кивком головы, ни движением глаз.
Но она наблюдала не за сердцем, сказал себе доктор. Он понял это в первый день, когда, совсем не собираясь подслушивать, смотрел на женщину, скрытый олеандровыми кустами, которые разделяли два участка. И само открытие того,