реклама
Бургер менюБургер меню

Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 10 (дополнительный) (страница 188)

18

— Ничего он не заявляет, — сказал дядя. — Он вообще держит свой возраст под секретом от всех — даже от дядюшки Сэма, который призывает его в армию. Но не в том суть. Что ты сделал с лошадью?

— Поставил к конюшню, в стойло, — отвечал мистер Маккалем. — Там все в порядке. Конюшня маленькая, в ней всего одно стойло, и больше ничего в ней нет. Он сказал, чтоб я не беспокоился, там ничего больше и не будет. Когда я приехал, все уже было готово. Но я сам проверил и дверь и забор. Конюшня что надо. Иначе я б эту лошадь там не оставил — сколько б он мне за нее ни посулил.

— Знаю, — сказал дядя. — Это которая конюшня?

— Та, что на отшибе, он ее прошлым летом построил за деревьями, подальше от других конюшен и загонов. При ней свой загон, и внутри всего одно большое стойло, да еще чулан для упряжи; я и в него заглянул — там только седло, узда, попоны, скребница, щетка и немного корма. И он сказал, что каждый, кто возьмет седло, узду или корм, будет заранее знать про эту лошадь, а я ему говорю: да, пусть непременно знают — тот, кто придет на этот участок и откроет дверь в конюшню, воображая, что найдет там обыкновенную лошадь, сильно навредит не только себе, но и ее владельцу. А он говорит, вы-то тут уж никак ни при чем, потому что вы всего лишь ее продали. Но конюшня в полном порядке. Там даже есть наружное окно, чтоб человек мог залезать на чердак и сбрасывать корм оттуда, пока лошадь к нему не привыкла.

— А когда она привыкнет? — спросил дядя.

— Я знаю, как ее приучить, — отозвался мистер Маккалем.

— Значит, через минуту-другую мы сможем на тебя посмотреть, — сказал дядя.

Они уже почти добрались до места. Может, и не с такой скоростью, как Макс Гаррисс, они все же быстро проехали между белыми заборами, которые в лунном свете казались не многим солиднее полосок глазури на торте и за которыми простирались залитые лунным светом обширные пастбища, — дядя наверняка помнил, что на них прежде рос хлопчатник, во всяком случае, наверняка стал бы уверять, будто помнит, — а старый хозяин сидел в самодельном кресле на веранде, временами окидывал взором эти поля, после чего вновь обращался к своей книге и к своему пуншу.

Потом они повернули и въехали в ворота; теперь оба — и дядя и мистер Маккалем — сидели на краешке сиденья, а потом все трое помчались по подъездной дорожке между подстриженными и причесанными газонами, деревьями и кустами, аккуратными, словно ухоженный хлопок, и бежали, пока перед ними не возникло то, что некогда было домом старого хозяина — расползшаяся не меньше чем на пол-акра громада колонн, флигелей и балконов.

Они поспели вовремя. Капитан Гуальдрес, вероятно, вышел из боковой двери как раз в ту минуту, когда фары их автомобиля осветили подъездную дорожку. Во всяком случае, они увидели, что он уже стоит в лунном свете, а когда они втроем вышли из машины и подбежали к нему, он все еще стоял там с непокрытой головой, в короткой кожаной куртке и в сапогах, а на руке его болтался тонкий хлыстик.

Разговор начался по-испански. Три года назад он, Чарльз, записался в школе на факультативный курс испанского языка и сам позабыл, да в сущности так и не понял, как и почему он за это дело взялся, точь-в-точь как прежде это сделал дядя, и в результате ему, Чарльзу, пришлось изучать испанский, к чему он вовсе не стремился. Никто его не убеждал и не уговаривал, да и дядя говорил, что никого не надо уговаривать сделать то, что ему хочется или нужно, и совсем неважно, знал ли он тогда, что это ему нужно или со временем понадобится, или не знал. Возможно, его ошибка заключалась в том, что он имел дело с юристом; во всяком случае, он все еще изучал испанский, прочел «Дон Кихота», мог читать большую часть мексиканских и южно-американских газет и даже начал «Сида»[100], но только это было в прошлом году, а прошлый год был 1940 годом, и дядя сказал:

— Почему? «Сид» будет легче «Дон Кихота», потому что он про героев.

Но он не смог бы объяснить никому, тем более человеку пятидесяти лет, и даже собственному дяде, как трудно утолить духовную жажду запыленной хроникой прошлого, когда всего в полутора тысячах миль, в Англии, мужчины не многим старше его самого ежедневно пишут своей кровью бессмертный комментарий к его эпохе.

Поэтому он понимал почти все, что они говорили, и только иногда испанская речь становилась для него слишком быстрой. Но ведь и для капитана Гуальдреса английская речь тоже иногда становилась слишком быстрой, и один раз ему даже показалось, что они оба — и он и капитан Гуальдрес — не поспевают за испанской речью дяди.

— Вы идете кататься верхом, — сказал дядя. — При луне.

— Но разумеется, — сказал капитан Гуальдрес, все еще вежливо, все еще лишь слегка удивленно, лишь слегка приподняв свои черные брови, — так вежливо, что голос его вовсе не выдавал удивления, и даже в тоне его голоса совсем не слышался вопрос (в той форме, в какой мог бы задать его испанец): «Ну и что?»

— Я — Стивенс, — проговорил дядя все так же быстро, а это, как он, Чарльз, понял, было для капитана Гуальдреса гораздо хуже, чем просто быстро, — ведь для испанца быстрота и резкость, наверно, самый тяжкий грех, но в том-то и беда, что теперь совсем не оставалось времени, у дяди не было времени что-нибудь сделать, и он мог только говорить. — Это — мистер Маккалем. А это — сын моей сестры Чарльз Мэллисон.

— Мистер Маккалем я знаю хорошо, — сказал по-английски капитан Гуальдрес; он повернулся, и перед ними блеснули его зубы. — У него есть один великий лошадь. Печально. — Он пожал руку мистеру Маккалему, неожиданно, быстро и крепко. Но даже и при этом он казался бронзовым изваянием, хоть на нем была мягкая поношенная, блестевшая в лунном свете кожаная куртка, а волосы были намазаны бриллиантином, словно весь он — волосы, сапоги, куртка и все прочее — был отлит из металла, причем из одного цельного куска. — Молодой человек — не так хорошо. — Он и ему, Чарльзу, пожал руку — тоже быстро, коротко и крепко. Потом он отступил назад и на этот раз руки не протянул. — И мистер Стивенс не так хорошо. Тоже печально, быть может.

И в тоне его голоса опять не прозвучало: «Вы теперь можете принести свои извинения». В нем даже не прозвучало: «Что вам угодно, господа?» И лишь сам голос, в высшей степени учтиво, в высшей степени холодно, без всякого нажима, произнес:

— Вы приехали кататься верхом? Сейчас нет лошадь здесь, но на маленький сатро[101] много. Мы идем поймать.

— Подождите, — сказал дядя. — Мистер Маккалем и так каждый день видит столько лошадиных задниц, что ему навряд ли сегодня вечером захочется покататься верхом, а сын моей сестры и я видим их слишком мало и тоже не хотим кататься. Мы приехали сделать вам одолжение.

— О… — сказал капитан Гуальдрес, тоже по-испански. — И это одолжение?

— Ладно, — сказал дядя, все еще быстро, стремительной скороговоркой родного языка капитана Гуальдреса, звучного, не очень музыкального, как звон частично отожженного металла: — Мы очень торопились. Быть может, я приехал так быстро, что мои хорошие манеры не могли за мной угнаться.

— Такая вежливость, которую человек может перегнать, — сказал капитан Гуальдрес, — принадлежала ли она ему когда-нибудь? — И добавил почтительно: — Какое одолжение?

И он, Чарльз, тоже подумал: «Какое одолжение?» Капитан Гуальдрес не шевельнулся. В его голове ни разу не прозвучало ни тени недоверия или сомнения, а теперь в нем не было даже удивления. И он, Чарльз, готов был с ним согласиться: ведь с ним может произойти все что угодно, от чего дяде или кому-нибудь другому придется его предостеречь или спасти; и ему, Чарльзу, представилось, как не одна только лошадь мистера Маккалема, а целый табун ей подобных топчут его копытами, валяют в пыли и в грязи, а может, даже кусают или мнут ему бока — но не более того.

— Пари, — сказал дядя.

Капитан Гуальдрес не шевельнулся.

— В таком случае просьба, — сказал дядя.

Капитан Гуальдрес не шевельнулся.

— В таком случае одолжение мне, — сказал дядя.

— О, — сказал капитан Гуальдрес. Но он даже и тут не шевельнулся; он произнес одно-единственное слово, не по-испански и не по-английски, ибо оно звучало одинаково на всех языках, о каких он, Чарльз, когда-либо слышал.

— Вы едете верхом сегодня вечером, — сказал дядя.

— Истинно, — сказал капитан Гуальдрес.

— Позвольте пойти с вами в конюшню, где вы держите вашу ночную верховую лошадь, — сказал дядя.

Капитан Гуальдрес сделал движение, хотя всего лишь глазами, и он — Чарльз — и мистер Маккалем увидели, как сверкнули белки капитана Гуальдреса, когда тот взглянул на него, потом на мистера Маккалема, потом опять на дядю, а потом он больше не шевелился, совсем не шевелился, казалось, даже перестал дышать, и это длилось так долго, что он, Чарльз, успел бы, наверно, сосчитать до шестидесяти. Потом капитан Гуальдрес все-таки сделал какое-то движение и повернулся.

— Истинно, — сказал он и зашагал вперед, и они трое вслед за ним обогнули дом, который был слишком велик; прошли по лужайке, где росло слишком много кустов и деревьев; миновали гаражи, способные вместить больше автомобилей, чем могли за всю свою жизнь использовать четыре человека; оранжереи и теплицы, где произрастало больше винограда и цветов, чем могли за всю свою жизнь эти же четыре человека съесть или понюхать; пересекли из конца в конец все это притихшее в лунном свете, выбеленное в лунном свете, примолкшее в лунном свете огромное поместье вслед за капитаном Гуальдресом, — он шагал на крепких кривых ногах, обутых в начищенные сапоги, которые блестели, как поршни духовых инструментов; за ним шел дядя, за ним он, Чарльз, за ним мистер Маккалем со своей дубовой палкой, — все трое гуськом за капитаном Гуальдресом, словно трое гаучо, принадлежащих к его семейству (если у капитана Гуальдреса было семейство).