Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 10 (дополнительный) (страница 100)
— Имя? — спросил он.
— Шарлотта Риттенмейер.
— Мисс?
— Миссис. — Человек за столом писал на листе.
— Муж есть?
— Да.
— Имя?
— Фрэнсис Риттенмейер. — Потом он сообщил и адрес. Ручка ровно и с хрустом выписывала буквы.
— Его известят. — Человек за столом взглянул на него. Он носил очки, зрачки за стеклами были чуть искажены и смотрели абсолютно безлично. — Как вы объясняете случившееся? Грязный инструмент?
— Нет, чистый.
— Вы так думаете.
— Я это знаю.
— Это ваша первая попытка?
— Нет. Вторая.
— Первая прошла гладко? Хотя вы не знаете.
— Нет. Я знаю. Там все прошло нормально.
— Тогда как же вы объясняете эту неудачу? — На это он мог бы ответить:
— Теперь я могу его забрать? — спросил полицейский.
— Нет. — Человек за столом все еще не поднимал глаз.
— Не мог бы я… — сказал Уилбурн. — Вы мне позволите…
Ручка замерла, еще какое-то мгновение человек за столом продолжал смотреть на бумагу, может быть, читая то, что написал. Потом он поднял глаза.
— Зачем? Она вас все равно не узнает.
— Но она может вернуться. Еще раз прийти в себя. И тогда я бы мог… мы бы могли… — Тот посмотрел на него. Глаза его были холодны. Не то чтобы они были нетерпеливы, но и особого терпения в них не было. Они просто ждали, когда смолкнет голос Уилбурна. И тогда человек за столом заговорил:
— Вы думаете, она… Вы врач? — Веки Уилбурна болезненно задергались, мгновение он смотрел на аккуратно исписанный бланк под настольной лампой дневного света, чистая рука хирурга рядом с лампой держала раскрытую авторучку.
— Нет, — тихо сказал он. Человек за столом снова опустил глаза на бумагу, рука с авторучкой переместилась к ней и вновь принялась писать.
— Вас известят. — Теперь он обращался к полицейскому, не поднимая глаз и продолжая писать: — Это все.
— Пожалуй, я уведу его отсюда, прежде чем явится муж с ружьем, верно, док? — сказал полицейский.
— Вас известят, — повторил человек за столом, не поднимая глаз.
— Ну, пойдем, приятель, — сказал полицейский. В коридоре стояла скамейка, жесткая, из реек, приколоченных на расстоянии друг от друга, как в старых открытых трамваях. Со скамейки ему была видна дверь с резиновыми колесиками. Она была голая и выглядела окончательной и непроницаемой, как металлическая опускная решетка в воротах замка; с каким-то изумлением он отметил, что даже с этого угла зрения она висела в проеме чуть наперекосяк, отчего сквозь щель проникал яркий свет.
— Ну дела, — сказал полицейский. Теперь он держал в руке незажжённую сигарету (Уилбурн несколько секунд назад почувствовал это движение у своего локтя). -…ну дела, ты получил… Как, ты говоришь, тебя зовут? Уэбстер?
— Да, — сказал Уилбурн.
— Ты получил удовольствие, да? С ножичком. Я-то старомоден, меня обычный способ вполне устраивает. Мне разнообразие ни к чему.
— Да, — сказал Уилбурн. Здесь ветра не было, звук его не проникал сюда, хотя ему и казалось, будто он чувствует запах, если и не моря, то, по крайней мере, его сухого упрямого присутствия в ракушечнике, устилавшем проезд; и вдруг коридор наполнился звуками, сотнями негромких голосов людского страха и труда, которые он знал, помнил… вытравленные карболкой пустоты крытых линолеумом и уплотненных резиной палат, похожих на десятки чрев, куда бегут гонимые страданием и, главное, страхом человеческие существа, чтобы в этих маленьких монашеских кельях сбросить с плеч все бремя похоти и желаний и гордости, даже бремя человеческой независимости, чтобы на какое-то время стать зародышами, все еще сохраняющими прежние неисправимые земные слабости — погружение в легкую дремоту в любой час дня, скуку, неизменное и капризное позвякивание маленьких колокольчиков в часы между полуночью и мертвенно-неторопливым рассветом (может быть, полагая, что это не худший способ применения легких денег, которыми сегодня наводнен и сведен с ума мир); на какое-то время, чтобы потом родиться заново, обновленным прийти в мир, снова взвалить себе на плечи бремя этого мира до тех пор, пока достанет мужества. Он слышал, как они снуют по коридору… звяканье колокольчиков, резкое шуршание резиновых подошв и накрахмаленных юбок, ворчливое и пустопорожнее бормотание голосов. Он хорошо знал все это; еще одна сиделка появилась в коридоре, она сразу же уставилась на него, замедлила шаг, проходя мимо, и продолжала смотреть, повернув голову, как сова, когда миновала его и пошла дальше, ее глаза были широко открыты и полны чем-то большим, чем любопытство, но отнюдь не отвращением или ужасом. Полицейский водил языком по внутренней поверхности зубов, словно отыскивал остатки пищи, вероятно, когда поступил вызов, он что-то ел. В руке он по-прежнему держал незажженную сигарету.
— Ох уж эти доктора и сиделки, — сказал он. — Чего только не услышишь о больницах. Интересно, там действительно столько трахаются, как об этом говорят?
— Нет, — сказал Уилбурн. — Для этого там никогда нет места.
— Это-то верно. Но ты представь себе больницу. Куда ни сунься — всюду кровати. И больные лежат на них распластавшись, и им на тебя наплевать. А доктора и сиделки, они, в конце концов, мужчины и женщины. И весьма неглупые, о себе уж могут позаботиться, иначе они не были бы докторами и сиделками. Ну, ты же сам знаешь. Так что скажешь?
— Да, — ответил Уилбурн. — Вы сами только что все рассказали. —
— Разве вы не отвечаете за этого человека? — сказал он.
— Да, конечно, док, — сказал полицейский.
— Так в чем же дело?
— Ну-ка, давай, Уотсон, — сказал полицейский. — Я же тебе говорю, не волнуйся. — Доктор отвернулся; он почти и не останавливался. — Как насчет закурить, док? — Доктор не ответил. Он удалился, полы его халата мелькнули и исчезли. — Иди-ка сюда, — сказал полицейский. — Сядь, пока не нарвался на какую-нибудь неприятность. — И снова дверь подалась внутрь на своих резиновых колесиках и вернулась на место, издав беззвучный щелчок с той металлической окончательностью и иллюзией металлической непроницаемости, которые оказались такими обманчивыми, потому что даже отсюда он видел, что она откидывается в проеме, держась лишь с одной стороны, и ее может сдвинуть с места не только ребенок, но и просто дыхание. — Слушай, — сказал полицейский. — Ты не волнуйся. Они ее починят. Это ведь сам док Ричардсон. Сюда пару-тройку лет назад привезли одного ниггера с лесопилки, его кто-то резанул бритвой по животу во время игры в крэп. И что сделал доктор Ричардсон? Он его вскрыл, вырезал попорченные части кишок и сшил здоровые концы, знаешь, как вулканизатором камеру, и теперь этот ниггер снова себе работает. Конечно, кишок у него стало меньше и они у него теперь покороче, так что он теперь еще и пережевать не успеет, а ему уже приходится в кусты бежать. А вообще он жив-здоров. Док и ее точно так же починит. Это ведь все же лучше, чем ничего, да?
— Да, — сказал Уилбурн. — Да. Как вы думаете, мы можем выйти на воздух ненадолго? — Полицейский с готовностью поднялся, незажженная сигарета все еще была у него в руке.
— Прекрасная мысль. Мы тогда и покурить сможем. — Но с этим ничего не получилось.
— Вы идите. А я посижу здесь. Я не хочу уходить. Вы же знаете.
— Нет, не знаю. Пожалуй, я покурю там, у дверей.
— Да. Вы можете смотреть за мной оттуда. — Он бросил взгляд туда-сюда по коридору, на дверь. — Вы не знаете, куда мне пойти, если меня начнет тошнить?
— Тошнить?
— Если меня будет рвать.
— Я вызову сиделку и спрошу.
— Нет. Не надо. Это не понадобится. Я думаю, мне больше нечего терять. Не стоит беспокоиться. Я посижу здесь, пока меня не позовут. — И полицейский пошел по коридору мимо двери, подвешенной на трех свирепых лучах света, и дальше к двери, через которую они вошли. Уилбурн видел, как спичка вспыхнула у него под ногтем большого пальца и высветила лицо под широкополой шляпой, лицо и шляпа наклонились к спичке (и вовсе неплохое лицо, лицо четырнадцатилетнего мальчика, которому приходится пользоваться бритвой; которому слишком рано было разрешено носить пистолет), входная дверь, конечно, была еще открыта, потому что дым, первая затяжка, затухая, потянулась назад по коридору; и тут Уилбурн обнаружил, что он действительно чувствует море, черный, неглубокий, дремотный звук над прибоем, который приносил сюда черный ветер. До него доносились голоса двух сиделок, разговаривавших за поворотом дальше по коридору, двух сиделок, а не двух пациентов, двух особей женского пола, но не обязательно женщин, потом за тем же поворотом зазвенел один из колокольчиков, раздраженно, повелительно, два голоса продолжали невнятный разговор, потом они рассмеялись, смеялись две сиделки, но не две женщины, маленький ворчливый колокольчик звучал все настойчивее и требовательнее, смех звучал еще полминуты над звоном колокольчика, потом еле слышно и поспешно прошуршали по линолеуму резиновые подошвы, колокольчик умолк. Да, он чувствовал море, ветер приносил с собой привкус черного берега, и тот попадал в его легкие, в самую их верхушку, он снова чувствовал все это, но с другой стороны, как он и предполагал, каждый его быстрый сильный вдох вновь терял и терял глубину, словно его сердце наконец обнаружило некое хранилище, приемник для черного песка, который оно прокачивало и выталкивало, и тогда он поднялся, но остался на месте, он просто встал, даже не собираясь этого делать, полицейский у входа сразу же повернулся, щелчком послав сигарету в темноту. Но Уилбурн больше не сделал никакого движения, и полицейский не стал спешить, он даже остановился у прорезанной светом двери и наклонил на мгновение к щели голову, чуть примяв об нее поля шляпы. Потом он пошел дальше. Он пошел дальше, и Уилбурн видел его; он видел полицейского, как видят фонарный столб, оказавшийся между вами и улицей, дверь на резиновых колесиках снова открылась, на сей раз наружу