Уильям Фолкнер – Шум и ярость (страница 51)
– Я рада угодить тебе хоть этой малостью, – говорит. – Как бы плохо я себя ни чувствовала. Я ведь знаю, что после целодневного труда человеку хочется поужинать в кругу семьи. Я уж стараюсь угождать. Если бы только вы с Квентиной были в лучших отношениях. Мне бы тогда легче было.
– У нас с ней отношения нормальные, – говорю. – Я же не против, пускай хоть весь день у себя дуется там запершись. Но завтракать, обедать и ужинать попрошу к столу. Я понимаю, что я чересчур многого от нее требую, но такой порядок в моем доме. В вашем то есть.
– Дом твой, – говорит матушка. – Глава дома теперь ты ведь.
Квентина так и сидит опустив голову. Я распределил жаркое по тарелкам, принялась за еду.
– Как там у тебя – хороший кусок мяса? – говорю. – Если нет, то я получше выберу.
Молчит.
– Я спрашиваю, хороший кусок мяса достался тебе? – говорю.
– Что? – говорит. – Да. Хороший.
– Может, еще риса положить? – говорю.
– Не надо, – говорит.
– А то добавлю, – говорю.
– Я больше не хочу, – говорит.
– Не за что, – говорю. – На здоровье.
– Ну, как голова? – спрашивает матушка.
– Какая голова? – говорю.
– Я боялась, что у тебя начинается приступ мигрени, – говорит. – Когда ты днем приезжал.
– А-а, – говорю. – Нет, раздумала болеть. Не до головы мне было, дел было по горло в магазине.
– Потому-то ты и приехал позже обычного? – спрашивает матушка. Тут, замечаю, Квентина навострила уши. Наблюдаю за ней. По-прежнему ножом и вилкой действует, но глазами – шнырь на меня и тут же обратно в тарелку.
– Да нет, – говорю. – Я днем, часа в три, дал свою машину одному человеку, пришлось ждать, пока он вернется. – И ем себе дальше.
– А кто он такой? – спрашивает матушка.
– Да из этих артистов, – говорю. – Там муж его сестры, что ли, укатил за город со здешней одной, а он за ними вдогонку.
У Квентины нож и вилка замерли, но жует.
– Напрасно ты вот так даешь свою машину, – говорит матушка. – Слишком уж ты безотказный. Я сама только ведь в экстренных случаях беру ее у тебя.
– Я и то начал было подумывать, – говорю. – Но он вернулся, все в порядке. Нашел, говорит, что искал.
– А кто эта женщина? – спрашивает матушка.
– Я вам потом скажу, – говорю. – Эти вещи не для девичьего слуха.
Квентина перестала есть. Только воды отопьет и сидит, крошит печенье пальцами, уткнувшись в свою тарелку.
– Да уж, – говорит матушка. – Затворницам вроде меня трудно себе даже и представить, что творится в этом городе.
– Да, – говорю. – Это точно.
– Моя жизнь так далека была от всего такого, – говорит матушка. – Слава Богу, я прожила ее в неведении всех этих мерзостей. Не знаю и знать не хочу. Не похожа я на большинство женщин.
Молчу, ем. Квентина сидит, крошит печенье. Дождалась, пока я кончил, потом:
– Теперь можно мне уйти к себе? – не подымая глаз.
– Чего? – говорю. – Ах, пожалуйста. Тебе ведь после нас не убирать посуду.
Подняла на меня глаза. Печенье уже докрошила всё, но пальцы еще двигаются, крошат, а глаза прямо как у загнанной в угол крысы, и вдруг начала кусать себе губы, будто в этой помаде и правда свинец ядовитый.
– Бабушка, – говорит. – Бабушка…
– Хочешь еще поесть чего-нибудь? – говорю.
– Зачем он со мной так, бабушка? – говорит. – Я же ничего ему не сделала.
– Я хочу, чтобы вы были в хороших отношениях, – говорит матушка. – Из всей семьи остались вы одни, и я так бы хотела, чтобы вы не ссорились.
– Это он виноват, – говорит. – Он мне жить не дает, это из-за него я. Если он не хочет меня здесь, почему ж не отпускает меня к…
– Достаточно, – говорю. – Ни слова больше.
– Тогда почему он мне жить не дает? – говорит. – Он… он просто…
– Он тебе с младенчества взамен отца дан, – матушка ей. – Мы обе едим его хлеб. Он ли не вправе ждать от тебя послушания?
– Это все из-за него, – говорит. Вскочила со стула. – Это он довел меня. Если бы он хоть только… – смотрит на нас, глаза загнанные, а локтями как-то дергает, к бокам жмет.
– Что – если б хоть только? – спрашиваю.
– Все, что я делаю, все будет из-за вас, – говорит. – Если я плохая, то из-за вас одного. Вы довели меня. Лучше бы я умерла. Лучше б мы все умерли. – И бегом из комнаты. Слышно, как пробежала по лестнице. Хлопнула дверь наверху.
– За все время первые разумные слова сказала, – говорю.
– Она ведь прогуляла сегодня школу, – говорит матушка.
– А откуда вы знаете? – говорю. – В городе, что ли, были?
– Так уж, знаю, – говорит. – Ты бы помягче с ней.
– Для этого мне надо бы видеться с ней не раз в день, – говорю, – а чуточку почаще. Вот вы добейтесь, чтобы она приходила к столу в обед и в ужин. А я тогда ей буду каждый раз давать дополнительный кусок мяса.
– Ты бы мог проявить мягкость в разных других вещах, – говорит.
– Скажем, не обращал бы внимания на ваши просьбы и позволял бы ей прогуливать, да? – говорю.
– Она прогуляла сегодня, – говорит. – Уж я знаю. По ее словам, один мальчик днем повез ее кататься, а ты за ней следом поехал.
– Это каким же способом? – говорю. – Я ведь отдал на весь день машину. Прогуляла она нынче или нет – это дело уже прошлое, – говорю. – Если вам обязательно хочется переживать, попереживайте-ка лучше насчет будущего понедельника.
– Мне так хотелось, чтобы вы с ней были в хороших отношениях, – говорит. – Но ей передались все эти своевольные черты. И даже те, что были в характере у Квентина. Я тогда же подумала – зачем еще давать ей это имя вдобавок ко всему, что и так унаследовано. Временами приходит на ум, что Господь покарал меня ею за грехи Кэдди и Квентина.
– Вот так да, – говорю. – Хорошенькие у вас мысли. С такими мыслями немудрено, что вы беспрерывно хвораете.
– О чем ты? – говорит. – Я не пойму что-то.
– И слава Богу, – говорю. – Добропорядочные женщины много такого недопонимают, без чего им спокойнее.
– Оба они были с норовом, – говорит. – А только попытаюсь их обуздать – они тотчас к отцу под защиту. Он вечно говорил, что их незачем обуздывать, они, мол, уже научены чистоплотности и честности, а в этом вся возможная наука. Теперь, надеюсь, он доволен.
– Зато у вас остался Бен, – говорю. – Так что не горюйте.
– Они намеренно выключали меня из круга своей жизни, – говорит матушка. – И вечно вдвоем с Квентином. Вечно у них козни против меня. И против тебя, но ты слишком мал был и не понимал. Они всегда считали нас с тобой такими же чужаками, как дядю Мори. Не раз, бывало, говорю отцу, что он им слишком дает волю, что они чересчур отъединяются от нас. Пошел Квентин в школу, а на следующий год пришлось и ее послать раньше времени; раз Квентин – значит, и ей непременно. Ни в чем буквально не хотела от вас отставать. Тщеславие в ней говорило, тщеславие и ложная гордость. А когда начались ее беды, я так и подумала, что Квентин захочет перещеголять ее и в этом отношении. Но как могла я предположить, что он таким эгоистом окажется и… мне и не снилось, что он…
– Возможно, он знал, что ребенок будет девочка, – говорю. – И что двух таких цац ему уже просто не выдержать.
– А он мог бы наставить ее на хорошее, – говорит. – Он был, кажется, единственным, кто мог в какой-то мере на нее влиять. Но и в этом Господь покарал меня.
– Да-да, – говорю. – Какая жалость, что он утонул, а я остался. С ним бы вам совсем другое дело.
– Ты говоришь это в упрек мне. Впрочем, я его заслуживаю, – говорит. – Когда стали продавать землю, чтобы внести плату за университет, я говорила отцу твоему, что он и тебя обязан обеспечить в равной мере. Но затем Герберт предложил устроить тебя в своем банке, я и подумала, что теперь уж твоя карьера обеспечена; потом, когда стали накопляться долги, когда мне пришлось продать нашу мебель и остаток луга, я тотчас написала ей – не может же она не осознать, думаю, что ей с Квентином досталась помимо их доли частично также доля Джейсона и что теперь ее долг возместить ему. Она, говорю, сделает это хотя бы из уважения к отцу. Тогда я верила еще – я ведь всего только бедная старуха, с детства приученная верить, что люди способны чем-то поступиться ради родных и близких. В этой вере я повинна. Ты вправе меня упрекать.