Уилл Хилл – После пожара (страница 52)
Почему? Зачем? Даже если это все правда, зачем было говорить об этом? У меня пухнет голова. В мозгах полная каша. Почему мама не поговорила со мной о своих чувствах? Неужели не настолько доверяла мне, чтобы поделиться секретами? Недостаточно любила свою дочь, чтобы открыть ей правду?
Вина толчками пульсирует в груди: возможно, мама думала, что, признайся она мне, и я сразу побегу доносить на нее первому же Центуриону. Так меня учили. Могу ли я утверждать, что не сделала бы, как учили? Могу ли сказать это с чистой душой?
Так много вопросов. Слишком много. Большинство из них я хочу задать маме, но постепенно до меня начинает доходить, что шанса на это у меня уже никогда не будет. Не знаю, как жить после ее Изгнания, не знаю, что думать и как вообще все это принять. Слезы всё капают, я продолжаю глядеть в пол, отвернувшись от всех. Наконец парадная дверь Большого дома открывается и вошедший Эйнджел объявляет: пора.
На лестничной площадке второго этажа появляется отец Джон.
– Замечательно, – говорит он. – Она не доставляла проблем?
Эйнджел качает головой.
– Вела себя тихо как мышь, отче.
– Ты известил Семью о вынесенном вердикте? О вердикте и приговоре?
– Да, отче. Все ждут тебя во дворе.
Отец Джон кивает, спускается по лестнице и подходит ко мне.
– Возьми меня за руку, Мунбим, – велит он, склоняясь надо мной.
Я берусь за его пальцы – от контакта его кожи с моей меня пробирают мурашки, – и он помогает мне подняться, затем ведет к двери. Центурионы, Белла, Агава и остальные жены Пророка безмолвно движутся следом.
Весь Легион собрался во дворе перед часовней. В центре толпы, рядом с красным пикапом, стоит моя мама. Мотор урчит, Эймос уже за рулем. На изборожденном морщинами лице застыло мрачное выражение. Все молчат и смотрят куда угодно, только не на маму, и, едва на деревянном крыльце раздается глухой стук шагов отца Джона, все взгляды обращаются на него. На меня.
В сопровождении Пророка я шагаю вниз по ступенькам и выхожу на асфальтированную площадку, однако все это происходит словно бы не со мной, а с кем-то еще: ни дышать, ни думать я не в силах. Все, на что я способна, – неотрывно глядеть на маму.
Она крепко сжимает в руках черный мусорный мешок – в нем уместилась вся ее жизнь. Мамины глаза находят мои, и я вижу в них блеклую версию того взгляда, которым она посмотрела на меня, когда я вошла в Большой дом под конвоем Беара и Хорайзена. Кажется, это было миллион лет назад.
Толпа расступается, пропускает меня и отца Джона к пикапу, а после смыкается за нашими спинами, будто взяв в окружение. Пророк отпускает мою ладонь и поворачивается лицом к пастве.
– Господь суров. – Зычный голос прокатывается по двору, эхом отражаясь от стен построек. – Но всегда справедлив и всегда беспристрастен. Он не дает второго шанса и не совершает ошибок. Он отделяет добро от зла, истину от лжи. Господь благ.
– Господь благ, – хором отвечает толпа.
Я безмолвствую. Меня всю трясет, кожа горит, я чувствую позывы на рвоту, но не могу отвести взора от мамы. Она все еще не похожа на саму себя, однако уже не выглядит полностью раздавленной, как в тот момент, когда Эйнджел вывел ее из Большого дома. Во взгляде засветилась жизнь, лицо немного порозовело.
– Желаешь ли ты что-нибудь сказать, прежде чем приговор будет приведен в исполнение? – обращается к ней отец Джон.
Мама смотрит ему в глаза.
– Я бы хотела обнять дочь, – ровным тоном произносит она. – Можно?
Отец Джон прищуривается, затем кивает.
– Живее, – торопит он. – Божий суд не терпит промедления.
Мама выпускает из рук мусорный мешок и медленно бредет ко мне. Я стою, впившись в нее взглядом; в голове пустота, ноги словно приросли к асфальту. Мне так много нужно ей сказать, ведь все это происходит на самом деле, и потом, когда она уйдет, я буду горько жалеть, если не скажу сейчас, но вот ее тень падает на меня, и все слова куда-то пропадают.
Она осторожно прижимает меня к себе, точно боится, что я сломаюсь. Несколько долгих секунд я просто стою, напряженно застыв в маминых объятьях, как будто внутри меня металлический каркас. А потом слезы с новой силой брызжут из моих глаз, и я обвиваю руками ее шею, утыкаюсь лицом ей в плечо и сильно-сильно стискиваю – так, чтобы она не сбежала. Чтобы не могла меня бросить.
– Все хорошо, моя маленькая Луна, – глухо, сдавленно приговаривает мама. – Все будет хорошо. Будь умницей, ладно? Будь умницей.
Она обнимает меня еще крепче; на тысячную долю мгновения ее губы оказываются у моего уха, и она шепотом произносит три слова, которые слышны мне одной:
– Под твоей подушкой.
Я хмурюсь и убираю голову с ее плеча, но, прежде чем успеваю открыть рот и спросить, что она имеет в виду, мама разжимает объятья и выпрямляется. Без единого слова она подхватывает мусорный мешок и залезает в кузов пикапа, оставив меня в полном одиночестве стоять среди всех, кого я знаю на этой планете.
Отец Джон опускает голову и закрывает глаза, его губы шевелятся в короткой молитве. После вскидывает подбородок и кивает Эймосу.
Пикап, урча мотором и закладывая медленную дугу, сдает назад к часовне. Я наблюдаю за маневром, и от осознания собственной беспомощности у меня кружится голова. Эймос переключает передачу, авто выезжает с гладкого асфальта на неровную сухую грунтовку, с хрустом перемалывает колесами мелкие комья земли и, набирая скорость, устремляется к главным воротам.
Мою маму увозят прочь, а она смотрит на нас – на мужчин и женщин, которых более десяти лет называла своей Семьей. Когда пикап выезжает из главных ворот, мамины глаза на миг встречаются с моими. И вот автомобиль уже на дороге; завернув за угол, он исчезает из виду.
После
– Что лежало под твоей подушкой? – спрашивает доктор Эрнандес.
– Ничего.
Психиатр и агент Карлайл разом бледнеют. Я так привыкла к выражению шока на их лицах, что, продолжая рассказ, почти его не замечаю.
– Не представляю, какие чувства ты, должно быть, испытывала, – говорит доктор Эрнандес. – Мне очень жаль, что тебе пришлось пережить все это.
– Спасибо.
– Неужели никто ее не защитил? – задает вопрос агент Карлайл. – Ни один человек не встал на ее сторону?
Качаю головой.
– Отец Джон назвал ее еретичкой, а ему не прекословили. И как я могу кого-то винить, если сама ничего не сделала? Просто стояла и смотрела.
– Ты была ребенком, – возражает доктор Эрнандес. – Ты ничем не могла помочь.
Я пожимаю плечами.
– А ты считаешь свою мать еретичкой? – спрашивает агент Карлайл.
Задумываюсь. Наконец говорю:
– Зависит от того, что вы под этим подразумеваете. По законам Легиона, законам, которые, как утверждал отец Джон, установил сам Господь, она, скорее всего, ею была. Мне не довелось прочесть мамин дневник, но она ведь признала, что он принадлежит ей, признала все написанное. Поймите, членов Легиона приучали не думать о себе – так было даже до Чистки. Существовала четкая иерархия: Бог, Легион, потом все остальное. Индивидуальные потребности не важны, никого не интересует, чего ты там хочешь. Поэтому я не задавалась вопросом, справедливо ли то, что происходит, хотя, когда маму увозили, мое сердце обливалось кровью и я не представляла, как буду жить без нее. Мама она мне или нет, ересь оставалась ересью. Я не могла сделать вид, что это не имеет значения только потому, что я ее люблю. В этом вообще есть какая-то логика?
– К сожалению, да, и вполне очевидная, – сокрушенно кивает доктор Эрнандес. – Я сталкивался с подобным десятки раз, но в столь чрезвычайных обстоятельствах – редко. Вполне себе стандартный способ управления.
– Что это значит? – хмурюсь я.
– Намеренное создание ситуации, при которой люди ценят нечто иное выше, чем ценят себя, – подавшись вперед, объясняет доктор Эрнандес. – Когда люди позволяют причинять им вред или даже добровольно вредят себе сами, так как им внушили, будто есть что-то более важное, чем их собственное благополучие. Если ты управляешь «самым важным» – в нашем случае это слово Бога, – значит, ты управляешь людьми. Отец Джон управлял Легионом Господним как диктатор, единолично решая, что хорошо, а что плохо, а вы все были запрограммированы подчиняться ему, не спорить и никоим образом не сопротивляться.
Я пытаюсь убедить себя, что не знаю того мира, который мне описывают, однако голос в моей голове немедленно просыпается и звучит резко.
– Твоя мама заявила отцу Джону, что отвергает обвинения в вероотступничестве, потому что не имела веры, – продолжает доктор Эрнандес. – Это вписывается в образ женщины, рядом с которой ты выросла?
Я мотаю головой – и встряхнуться, и выразить несогласие.
– Я никогда в ней не сомневалась. Мама не была фанатичкой вроде Джейкоба, Эймоса или Люка, но я знала, что ее вера крепка. Я, как уже говорила, догадывалась, что мама несчастлива, но неизменно связывала это со смертью отца ну или просто с ее характером. Ни разу я не ставила под сомнение ни ее веру, ни преданность Легиону. Это по ее совету отец Джон выбрал меня одной из будущих жен. Мне и в голову бы не пришло, что она тайно замышляет побег.