Уилл Хилл – После пожара (страница 3)
– Хорошо, – говорит доктор Эрнандес, отложив ручку в сторону. – Меньше всего я хочу, чтобы ты чувствовала себя под каким бы то ни было давлением. Могу лишь догадываться, как тебе тяжело, так что, пожалуй, на данный момент будет лучше, если ты вернешься к себе, и мы продолжим общение завтра. Ты не обязана говорить со мной, и, гарантирую, никто – и я сам в первую очередь – не станет тебя принуждать. Однако, если бы я искренне не верил, что наша беседа пойдет тебе на пользу, меня бы здесь не было.
Я подавляю желание кивнуть, в то время как отец Джон в моей голове орет, что я еретичка и что он всегда знал: я притворщица. Доктор Эрнандес снова кивает, дарит мне широкую улыбку и принимается складывать блокноты и ручки в кожаный портфель.
– Ну ладно, – произносит он, – отдыхай. Увидимся завтра.
Сестра Харроу отводит меня обратно в мою комнату. Пока мы идем по серым коридорам, я молчу, и все же перед тем, как закрыть и запереть дверь, она мне улыбается.
Я обвожу помещение взглядом – полагаю, теперь это мой дом. Тут не сказать чтоб просторно, но и не тесно; на Базе было много комнатушек куда меньше размерами, к тому же здесь есть умывальник, туалет, письменный стол и стул. Дверь запирается снаружи, так что всё практически по-старому.
После того как сестра Харроу привела меня сюда вчера вечером, я обнаружила на столе стопку одежды, а рядом – толстую пачку бумаги и коробки с карандашами, ручками и восковыми мелками. Серые тренировочные штаны, белье и носки, футболки, толстовки, спортивные тапочки на резиновой подошве. Большинство вещей в целлофановой упаковке, на всех – ярлычки с ценой. Кое-что из этого надето на мне сейчас. Без сомнения, это первая в моей жизни новая одежда.
На стене над дверью – электронные часы; светящиеся цифры на табло показывают 10:17. Сестра Харроу сказала, что каждый день ровно в девять утра будет приносить завтрак и в половину первого – ланч, а что я должна делать в перерыве, понятия не имею.
Я ложусь в постель и какое-то время рассматриваю потолок, после встаю и меряю комнату шагами, пока мышцы в ногах не начинают ныть, а в обожженной кисти под повязкой снова не вспыхивает боль. Тогда я сажусь за стол.
После Чистки на Базе запретили все книги, кроме Библии, бумаги и карандашей почти не осталось, но у меня сохранился простой альбом для рисования, который отец Патрик подарил мне, когда я еще была маленькой. Центурионы не могли не знать о нем – я никогда не прятала альбом, – но почему-то его не отбирали. На каждом листе я рисовала по десятку раз, пока он сплошь не покрывался бороздами – следами карандашных линий, стираемых вновь и вновь. Когда начался пожар, альбом лежал у меня в комнате, а стало быть, сгорел.
Я достаю из пачки листок и провожу пальцами по его поверхности. Он гладкий, ни разу не использованный. Новехонький. У него нет истории. Я сверлю взглядом белую стену, пока мой разум не очищается, затем беру из пластмассовой вазочки карандаш и начинаю рисовать.
Уже давно все то, что появляется на бумаге, возникает как будто помимо моей воли. Я собираюсь нарисовать собаку, космический корабль или остров в море, но в итоге всегда выходит одно и то же, словно бы карандаш оживает в моих пальцах и знает мои истинные намерения лучше, чем я сама. Я более-менее представляю, кто такой психиатр, – помню с тех времен, когда нам еще разрешалось смотреть телевизор и читать книги, – хоть и не призналась в этом доктору Эрнандесу в ответ на его вопрос. Он бы наверняка сказал, что через рисунки проявляется мое подсознание. Возможно, так оно и есть, но какая мне разница – я же не собираюсь их ему показывать.
Я набрасываю первые линии, и почти мгновенно знакомый образ переносится из воображения на бумагу. Я заменяю карандаши цветными ручками и позволяю себе погрузиться в монотонность повторов. Мои пальцы действуют сами собой, а в голове всплывают бессвязные, обрывочные воспоминания…
…мой отец – хоть я и понимаю, что вижу не реального человека, каким он был, а лишь ту его версию, которую мое сознание оживило по старой фотографии. Он улыбается мне, и я размышляю, действительно ли он так выглядел, когда улыбался; движущиеся люди смотрятся иначе, нежели застывшие в фоторамке…
…огонь, что вырывается из окон часовни и несется по сухой земле, словно дикий зверь в погоне за добычей, клекоча от кровожадного восторга…
…лицо Хани, когда она ответила «нет» отцу Джону – глядя ему в глаза и понимая, что говорит ересь…
…мама, какой я запомнила ее в последний раз: она сидит в кузове красного пикапа и не отрывает взгляда от моего лица, а руки сжимают один-единственный пластиковый мешок для мусора – в нем все ее имущество…
…Нейт, чей силуэт возвышается надо мной в темноте; глаза широко распахнуты, голос полон тревоги, в ладонях – запрещенные предметы…
…запертая дверь в подвале Большого дома…
…отец Джон в ту минуту, когда стало ясно, что его пророчества наконец сбылись и прислужники Змея уже у ворот. Я восстанавливаю в памяти его лицо, пытаясь прочесть на нем уверенность, на которой держался Легион, которая убеждала моих Братьев и Сестер – и довольно долго и
…Элис с вывалившимися внутренностями…
…танк, ползущий через двор…
…кровь…
…гильзы от пуль…
…кровь, так много крови…
…весь мой мир за считаные мгновения до конца…
По спине пробегает озноб, я ежусь, потом опускаю взгляд на бумагу и вижу ту же картинку, что и всегда. Бόльшую часть листа занимает вода, светло-голубая, в белых крапинках. Не знаю точно, что это – озеро, океан, река или что-то еще, так как самый большой водоем, который мне довелось видеть собственными глазами, – это фонтан на площади Лейфилда. Чем бы оно ни было, я рисую это не по памяти.
Изрезанные бурые утесы, встающие из воды, соседствуют с широкой полосой земли, покрытой сочной зеленой травой, столь непохожей на спекшуюся рыжую пыль пустыни. Вдали от утесов – маленький домик с бледно-голубыми стенами, белой крышей и трубой; серый дымок изящной спиралью поднимается к небу, которое по цвету почти не отличается от воды. Рядом с домом виднеются две крохотные фигурки, совсем примитивные – «ручки-ножки-огуречик», однако я твердо знаю, кто это. Первая фигурка – это я. Вторая – моя мама.
После
Я просыпаюсь с криком, в мокрых от пота простынях. Кошмары. Пожар, Люк, отец Джон. Часы над дверью показывают 8:57. Не помню, когда в последний раз я спала так долго. Разве что когда болела. Через три минуты сестра Харроу принесет завтрак, если верить ее вчерашним словам. «РАЗУМЕЕТСЯ, НЕ ВЕРИТЬ! – эхом разносится в моей голове гулкий, раскатистый рев отца Джона. –
Кожа на предплечьях покрывается мурашками. Мощь в голосе Пророка все еще приводит меня в ужас даже теперь, после всего: эта его безусловная убежденность, абсолютная властность, не терпящая возражений. Я крепко зажмуриваю глаза, изо всех сил сосредоточиваясь на образах воды, утесов, голубого домика, и в конце концов голос затихает, хотя я знаю, что полностью никогда от него не избавлюсь.
Я открываю глаза и сажусь на краешек кровати. Рука невыносимо болит. Как говаривал Хорайзен, хуже всего дела обстоят перед тем, как начнут улучшаться, и я искренне надеюсь, что он был прав, ведь ощущение такое, будто кто-то подносит к моим пальцам огонь, а когда я чешу их через толщу бинтов, то и вовсе кажется, что пришел конец света.
Когда именно, не помню, но в какой-то момент после еды я легла и смежила веки. Мысленные подсчеты указывают, что в общей сложности я, должно быть, проспала около восемнадцати часов с короткими перерывами. Однако прилива сил я не испытываю, наоборот, чувствую себя измотанной и выжатой как лимон, словно меня раскатали скалкой в тонюсенький блин. Я опустошена.
В замке поворачивается ключ, затем слышен стук, и только после этого дверь открывается. По-моему, стучать смысла нет – я не смогла бы помешать кому-то войти, даже если бы захотела, – но это, во всяком случае, вежливо.
Появляется сестра Харроу с подносом. В этот раз на нем тарелка еще дымящейся яичницы с беконом и жареной картошкой, плошка с фруктами и апельсиновый сок в пластиковом стакане. Моя первая мысль – как же быстро она возникает, просто мгновенно! – я просто не смогу это есть, потому что, хоть фруктов в плошке и немного, они явно входят в тот же прием пищи, что и картофель, а употреблять в одной трапезе и фрукты, и овощи совершенно
В животе урчит, я стараюсь не корчиться от спазмов и, когда сестра Харроу ставит на стол поднос, даже выдавливаю слабую улыбку. Она бросает взгляд на рисунок, который я нарисовала вчера после разговора с доктором Эрнандесом, и мой пульс учащается: не хочу, чтобы она его видела. Это все равно как застать меня нагишом.
– Очень красиво, – одобряет сестра Харроу и улыбается еще шире. – И где же этот дом?
– Не трогайте, – говорю я. Первые слова с тех пор, как меня перевели сюда, чем бы это «сюда» ни было, и мой голос скорее напоминает хриплое карканье. Отец Джон у меня в голове сообщает, что я безмозглое, никчемное и слабое создание. – Пожалуйста, не надо.