18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Турборг Недреос – В следующее новолуние (страница 22)

18

Она уже и сама не знала, говорит ли она по-норвежски, по-английски или по-датски, она знала только одно — никогда в жизни она не осмеливалась разговаривать так ни с одним мужчиной… ни с одним мальчиком. Вообще ни с кем.

Человек внимательно следил за ее словами, выражение его лица все время менялось — сомнений не было: он понимал большую часть того, что она говорила. А может, не понимал? Время от времени Хердис вставляла отдельные немецкие слова, которые слышала в доме у дедушки или запомнила из письма Киве.

— A cousin of mine — his name is Kiewe[19]. Это потому, что он немец.

Слово «cousin» означало самые различные родственные связи, не только «двоюродный брат». Так что она не лгала, хотя на самом деле Киве был двоюродным братом матери.

— Его родители в Гамбурге получили от него письмо в ноябре 1918 года, оно было отправлено из одного города во Франции, который называется Вильнёв. И больше они о нем ничего не слыхали. В прошлом году, два года спустя, мы тоже получили от него письмо. Но оказалось, что это письмо было написано одновременно с первым и отправлено из того же города.

Она не знала, как сказать по-английски «перемирие», но кое-как объяснила, что это было, когда война временно прекратилась и все подумали, что она уже кончилась. Человек кивал и не отрывал от нее глаз.

— Но больше о нем никто ничего не знает. Мы даже не знаем, жив ли он… Ведь потом война длилась еще восемь дней. Мы никогда не виделись с Киве, ведь он немец, а мы — норвежцы. Я не могла даже заикнуться о нем моим подругам в Дании. Там, в Дании, очень не любят немцев, так же как и в Норвегии… все из-за войны. You know. А Киве как-никак был немецким солдатом. У нас есть его фотография. Он ужасно красивый! Я… I never saw such a handsome man[20]. Он нам написал, что, когда война кончится, он непременно приедет в Норвегию. И… Gott sei Dank[21], война кончилась. Теперь Киве сможет закончить свою учебу, а потом он хочет поехать в Палестину помогать арабам возделывать землю. Он очень много писал о каком-то человеке по имени Бальфур,[22] наверно, это англичанин. Но вообще-то не знаю. Может, он один из друзей нашего Киве — я не совсем поняла, а может, Киве беседовал с этим Бальфуром или он писал о речи, которую где-то произнес этот господин Бальфур. И он советовал Киве поехать в Палестину. Кажется, так…

Она замолчала на секунду, прижав к губам сжатые кулаки, чтобы заглушить дурацкий смех, который так и рвался наружу, — может, следует рассказать ему и другое, о чем писал Киве?

— Вы только подумайте, он написал, что, когда он приедет, die kleine Herdis mit die goldene Haare[23] будет, конечно, уже молодой красавицей. Хердис… You see… это я. Хотя тогда я была rather a younger girl[24]. И он попросит у моей мамы разрешения обручиться со мной!

Больше она не могла вымолвить ни слова из-за смеха, в котором звенело счастье — а вдруг Киве прав? Вдруг она и в самом деле станет красавицей…

— And… and… weiter[25]? — произнес ее собеседник.

Он слушает, он ждет продолжения! Порыв ветра швырнул ее волосы прямо ему в лицо, он схватил одну прядь, медленно накрутил ее на палец и — боже милостивый! — понюхал ее.

Он тут же выпустил эту прядь, как только Хердис встряхнула головой и стала поправлять волосы, прикрыв их обеими руками и безуспешно пытаясь смахнуть с лица непослушные пряди.

— Киве. This… soldier… german, — раздался рядом с ней его приглушенный голос. — Tell me. I see[26].

— Да… э-ээ… yes. Он написал, что это последняя война в мире, что войны больше никогда не будет. Потому что теперь они могли бы сбрасывать на людей бомбы с аэропланов. А это было бы too horrible, никто не пойдет in the future[27] на такую жестокость.

Хердис замолчала, услыхав отрывистый смех своего собеседника. Она с удивлением взглянула на него, но этот смех не отразился в его чертах, они как будто застыли в своеобразной насмешливой невыразительности.

Ей нравилось это лицо.

— Мы все надеемся… Я совершенно уверена… совершенно convinced, что Киве is alive. I just feel he is![28]. Это было такое счастливое письмо, you see. Просто невозможно… ведь все случается… война кончилась…

Она поискала ответа в его лице. Но он больше не смотрел на нее и даже не заметил, что она отпустила волосы на волю ветра, который снова швырнул их ему в лицо. Он не видел ничего — ни чаек, ни сгустившихся сумерек, ни бурлящей воды за кормой. Но в этой его невыразительности было столько выражения, что ей захотелось прикоснуться к нему, погладить его по щеке. Она подняла голову, чтобы он лучше мог слышать ее слова, и сказала:

— Его отец писал, что надежда, наверно, самый мучительный из всех видов боли.

Человек, стоявший рядом, повернулся к ней лицом, казалось, он хочет что-то сказать, он открыл рот, глотнул воздуха, но промолчал и снова сжал губы. Он смотрел мимо нее.

Она даже обернулась, чтобы взглянуть, нет ли кого поблизости, может, она просто не слыхала шагов? Может, на железной лестнице, ведущей к кормовым каютам, все время раздавались шаги, которых она не замечала, хотя бессознательно помнила о них?

Но на корме, кроме них, никого не было. И если не считать равномерного стука машины и клокочущего шума винта, которые лишь временами, будто сквозь сон, врывались в ее сознание, тут было абсолютно тихо.

Абсолютная тишина, потому что крики чаек, звучавшие все реже и реже, стали как бы частичкой самой тишины. И вдруг в этой тишине Хердис услыхала каждой своей клеточкой:

Три года спустя после окончания «последней в мире войны» от Киве Керна из Гамбурга осталась лишь одна тишина.

Хердис заметила, что теперь они стоят друг к другу ближе, чем раньше, — может, она сама придвинулась к нему? Ее рука лежала на поручнях рядом с его. Она ловила все, даже едва уловимые изменения в его лице, вдыхала их вместе с солоноватым ветром.

Пароход уже давно снова шел полным ходом после того, как минный лоцман поднялся на борт. Хердис знала, что они плывут не по прямой, а лавируют в опасной зоне, ей был известен этот маршрут, и она не боялась. Опасная зона — как будто так и должно быть.

Хердис захотелось сказать что-нибудь про опасную зону, но она промолчала. Присутствие этого человека она ощущала как нечто осязаемое — тяжесть, гнет, смутное предчувствие счастья. И она не узнала собственного голоса, звучавшего как будто сквозь туман.

— Смотрите, новолуние.

Если раньше она сомневалась, то теперь ей стало ясно, что он понимает большую часть того, что она говорит, хотя сам он почти все время молчал, — он поднял голову и посмотрел на запад, где висел едва заметный серп молодой луны, совсем бледный на фоне светлого летнего неба.

— Значит, опять пойдет рыба. Если ее не было. Моя мама верит, что с новолунием все меняется. — Она засмеялась, пытаясь удержать его внимание. — Конечно, это глупо. И она вовсе не верит этому… just realy[29].

— I see.

О, этот голос!

— И однако… Несколько лет тому назад умер один человек, которого я очень любила, девочка, мы с ней дружили с самого детства…

Она замолчала, словно кто-то плеснул ей в лицо холодной воды. Что она собиралась сказать? Придуманные фразы и образы зазвенели у нее в голове, точно разбитый хрусталь. Позорная ложь о слезах и ночных прогулках по лесу во время новолуния съежилась в ней, обуглилась и почернела.

Слезы, подумать только!

Да она и слезинки не проронила по Юлии. Ее обильные слезы были вызваны совсем другими причинами: злостью, обидой, разочарованием, жалостью к самой себе. Сладкие слезы, которые она проливала в театре. Слезы смеха — слезы вина и меда. Во всех этих слезах было разное количество соли.

Но у горя нет слез. У первого настоящего горя.

Человек с удивлением взглянул на Хердис, наверно, он ждал продолжения.

— Ну, в общем, это все, — сказала она тихо.

— I see.

На некоторое время воцарилась тишина, но Хердис прервала ее восклицанием:

— В один прекрасный день я досочиняюсь до смерти!

— Э-э?..

— Это оттого, что все переживают другие люди, а я сама — ничего. Мои переживания состоят из переживаний других людей. Я сама даже не замечаю, как я все переиначиваю по-своему. Будто я нахожусь на сцене… в свете рампы…

— I see… О… I see…

Хердис тяжело дышала, рот у нее был приоткрыт.

Она говорила сейчас о том, чего никому не могла бы доверить. Ни одному человеку. Даже матери. Даже тете Карен.

Теперь уже не имело значения, правду она говорит или выдумывает. Главное, не касаться тех вещей. Не пользоваться для своих выдумок Юлией. Или Киве. Или Давидом.

Главное сейчас была она. Именно она. А все остальное — оно тонуло в журчании воды за кормой и в крике чаек, которые то исчезали, то появлялись вновь. И еще были сумерки, становившиеся более прозрачными по мере того как пароход двигался все дальше на север. Это было. Это существовало, а больше — ничего.

Они стояли молча. Хердис ощущала их молчание, как тончайшие звуки, как пленительную музыку. Теперь его рука лежала совсем рядом с ее, Хердис взглянула на эту руку, та медленно шевельнулась и прикоснулась к ее руке. На мгновение. Только прикоснулась. Дрожь в ее руке не имела никакого отношения к дрожанию машины, она была подобна электрическому току, ее рука сама собой придвинулась к его руке, и его мизинец осмелился лечь на ее запястье. Они стояли так молча, и ее лицо тоже придвинулось к его лицу; она почувствовала, как от его кителя исходит едкое звериное тепло, и горячая волна прокатилась сверху вниз по ее телу, придавив ее непонятной головокружительной тяжестью.