Tony Sart – Ведун (страница 38)
Про то, как навел меня с дороги на дом (ох и силен, видать, дядька), как зазвал.
Только теперь я понял, что не могу вспомнить толком ни лая собак, которые уж точно бы не пропустили чужого, ни того, как звал хозяев, прося разрешения войти. А без дозволения в дом войти плохой знак, да и крепкие засовы на ночь сами собой не отпираются. Дядька продолжал.
Про то, как прошлым прикрылся, заставив поверить, что обжита хата, что хозяева дома. Воистину силен был дядька! Такое навести, да на ведуна?! Дому годов триста должно быть, чтобы домовой сил и умений набрался.
Я слушал и понимал, что все это был морок. Не было никакого могучего деда, миловидной тетушки да сестричек-хохотушек. Точнее, может, и были, да только когда… Слушал я рассказ дядьки, бродил взглядом по пустому заброшенному дому, и то там, то тут вспыхивали среди темноты яркие пятна былых воспоминаний тепла человечьего.
Вот в углу качает колыбельку молодая женщина, тихо и устало улыбается, свет лучины пляшет на пухлых щеках. Ласково льется баюкающая песня.
Тает…
Вот у стола, того самого, только гораздо более свежего, еще хранящего запах дерева, стоит молодой крепкий юноша в ратной одежде. Упер руки в громадный щит, склонил голову послушно. Ждет благословения. А напротив женщина. Те же пухлые щеки, усталая улыбка. Только теперь она сильно старше, и в глазах тревога. Тянется к юноше рукой, гладит щеку. Еле дотягивается – рослый сын чуть подается вперед, ищет ласки матери.
Тает…
Вот сидит громадный мужчина на скамье, катает на колене малютку. Заливисто хохочет ребенок, в притворном испуге при каждом скачке норовит схватить здоровяка за темную бороду. Мужчина смеется и ласково треплет копну волос крохи. Аккуратно, робко. Привыкла рука не к играм детским, а к кистеню да топору. И в глазах сурового воина такая теплота, что…
Тает…
Говорит домовой, плывут мимо меня чужие воспоминания, чужие жизни, поколения. Радость рождения, тоска расставания, горечь утраты. Лица, лица, лица.
Память дома. Жизнь дома.
Показывает мне домовой всю свою жизнь прошлую. Ради чего существует. Ведь он и есть этот самый дом. А дом должен быть обитаем.
– Много лет, много веков жили хорошо, крепла семья, ширилась. – Дядька бубнил низким басом, видно, давно жаждал выговориться, выплеснуть тоску. – А потом разом собрались и уехали. Как старый Судиша помер, так почти сразу. Решили, мол, на новом месте, в новых землях обосноваться. Без главы семьи тяжело, думали перебраться к родне дальней в Славгород. Сложились в обозы, утварь погрузили и отправились в путь. Дом-то по старому обычаю решили на волю оставить, авось добрым людям пригодится. Да только кто тут ходить-то будет, в глуши такой, у границы леса да бескрайних полей. А я ж что сделаю? Погремел забором, поискрил, да только ж будет разве дом силой удерживать жильцов? Так и остались мы одни тут. Я да эта вон… дура.
Он беззлобно кивнул в сторону печи. Оттуда донеслось невнятное ворчание. Ругань была между ними скорее как привычное общение, нежели вражда. Так бранятся старики, прожившие вместе под сотню лет.
– Остальная нечисть-то разбрелась, само собой, – продолжил меж тем домовой. – Что им тут делать было? Одна эта осталась. Я уж ее и гнал, и бранил. Нет, уперлась. Плюнул теперь уж.
– Я тут еще прадедов Судиши пугала, – заскрипели от печки. – И тебя, старый, одного не оставлю. Мое это место тоже.
Я молчал. И так странно было мне видеть в нечисти столь обычные человеческие черты. Ведь кикимора (а это она и была, сразу признал гнусную мелочь) могла, как и прочие вольные небыльники, уйти. Но осталась. Верна дому. Только домовой никуда не мог уйти… от себя не уйдешь.
Теперь я понял, что после сна мне не привиделось – дом действительно был пуст. Причем очень давно. Заброшенный был дом, покинутый. Густая многолетняя пыль плотным покрывалом укутала все убранство. Безмолвная, чуть не гробовая неподвижность. Пустые углы, куски сломанных, подгнивших фрагментов мебели. Печальные силуэты забытых, ставших ненужными домочадцам предметов.
Дом медленно умирал, прогнивая, врастая в землю, проседая без человеческой заботы и трудов.
А с ним уже много лет умирал домовой.
– Можно чем-то помочь? – вдруг тихо, почти не скрипя, пропищала кикимора. – Ты же ведун. Тебя для того и приметили еще от околицы, заманили.
Она так и не решалась показаться, шебурша за трубой.
Я покачал головой:
– Нет. Как я понимаю, уехали домашние давно, а чем больше дом стоит без хозяина, тем труднее. Со временем даже лихие люди начинают стороной обходить пустое жилище, обрастает мрачный дом легендами да страшными сказаниями, еще больше отпугивая людей. Путники сторониться начинают, зарастают тропки. – Я тяжко вздохнул, понимая, что домовой и сам прекрасно знает свою участь, но должен был услышать это из уст ведуна. – Со временем озлобляется дух дома, лишается рассудка без людей, дичает. И тогда дом становится опасным. Заманивает безумный хозяин путников в свои владения, жаждет хоть на миг вернуть себе тепло жилого обиталища, да только губительны для несчастных жертв его заботы.
Я помолчал, помялся. Трудно было говорить.
– Нет доброго решения для такого дома. Или сожгут его озлобленные на лихие дела люди, или веками будет он догнивать с безумным хозяином внутри.
Долго молчали. Каждый о своем.
– Может, – домовой глянул на меня, отвел быстро взгляд, – уходя, спалишь хату? Не хочу я в безумии растворяться, пропадать, себя не помня! Чего страшный миг оттягивать…
– Не смогу, – честно сказал я, чувствуя в груди щемящую, тяжелую тоску. – Знаю, что страшное тебя ждет, но и навредить так не могу.
Еще посидели, слушая легкие призрачные подвывания морозного ветра в щелях.
– Благодарю, ведун, – прогудел домовой погодя, – за правду. Я и сам понимаю, всякие байки слышал. Да больше думал, что страшилки это для мелких духов. А вот довелось самому в таком силке оказаться. Знал, но все равно надеялся, что, может, ты, знающий человек, чем пособишь.
Он уже таял в воздухе, расплываясь дымкой, а его низкий голос все звучал у меня в ушах:
– Добра тебе, ведун.
Совсем исчез. Только топоток лаптей проухал по полатям. Да едва слышно завозилась на печке кикимора.
За пыльным оконцем робко намечалась ранняя тусклая заря. Розовая и холодная.
Еще не до конца рассвело. Утро больше походило на ранние сумерки, а я уже топал по мерзлой дороге, громко скрипя снегом, порой поскальзываясь на ледяных катышах.
Уходил я с тяжелым сердцем, коря себя за то, что ничем не смог помочь.
За моей спиной черной громадой оставался покосившийся старый заброшенный дом. Глядел мне вслед давно изгрязненными окошками, скрипел тоскливо на прощание скособоченной калиткой. Упирался в низкое небо давно нетопленными трубами, торчащими из снежных завалов крыш.
Молчал.
Уже дойдя до развилки, шагов через двести, я не выдержал – обернулся.
В рассветном мареве мне показалось, что стоит у порога главной хаты крепкий низкий мужичок с громадным горшком-кисельником на голове, а рядом с ним, ласково прижавшись к плечу, замерла маленькая, скрюченная и сухая старушка в драном цветастом сарафане.
Моргнул я раз-другой, смахивая вдруг набежавшую от ветра слезу, и нет никого.
Вежом
Мы шли по следу третий час.
Вечер уже полностью вступил в свои права, и теперь вокруг нас возвышались темные мрачные деревья. С трудом верилось, что еще совсем недавно эти страшные исполины, тянущие к нам острые ветви, весело шелестели сочной листвой.
Я взглянул наверх, туда, где алело истыканное черными пиками макушек небо. Надо было выйти на ребенка до ночи. В темноте по лесу блуждать – никакое чутье ведунское не поможет.
Перескочив через очередную корягу, я мельком кинул взор на споро вышагивавшую впереди Ладу. Маленькая, юркая, она ловко уворачивалась от веток, ныряла под раскидистые лапы елей, в последний момент перемахивала через коварные корни. Сейчас она походила на молодую рысь – сосредоточенная, опасная.
Ведунка цепко держала след. Да это было и нетрудно. Я, даже не особо прислушиваясь к чутью, остро ощущал стезю, по которой мы, как по нитке, пробирались через чащобу.
След детского ужаса.
– Сюда, – коротко бросила Лада и нырнула на неприметную, укрывшуюся между корявыми дубами тропку.
С Ладой я встретился случайно.
Так бывало уже не раз. Иногда нам доводилось вместе оказаться в крупных городах на богатых торжищах, куда стекалось много люда. Порой мы сталкивались в шумных корчмах, изрядно разбросанных по Руси. Или же натыкались друг на друга, влекомые слухами о проделках нечисти. Так приключилось и теперь.
Я бродил в окрестностях Опашь-острога, изнывая в местных болотах от поисков обезумевшей по весне кикиморы, когда до меня дошли недобрые слухи. Где-то под Орью в одной из деревень стали пропадать дети. Поначалу, конечно, думали на лес – мало ли несет в себе бед дикая чаща. Полна земля наша лютыми тварями, волками да рысями. Ходили мужички местные в буераки ближайшие, да только не нашли ни косточек, ни одежек. Волчищ, конечно, окрест повывели для порядку, да только детишки и дальше исчезали. Раз в месяц-два по ребенку. Ясно было, что дело недоброе. То ли стрига душежорка завелась, то ли бука…