Томас Пикок – Аббатство кошмаров. Усадьба Грилла (страница 84)
В Итоне он сблизился с доктором Линдом, «хорошо известным среди профессоров медицины», пишет миссис Шелли и продолжает:
«Этот человек (о чем не раз говорил Шелли) был именно таким, каким должен быть человек в старости. Независимый, уравновешенный, благожелательный, с юношеским задором. В его убеленной сединами голове, в ярком блеске глаз было что-то сверхъестественное... Он был высок, бодр, здоров телом и несокрушим духом. Ему я обязан больше, несравненно больше, чем родному отцу. Меня он по-настоящему любил, и я никогда не забуду наших долгих бесед, в которых он проявил себя человеком редкой доброты, терпимости и исключительной мудрости. Однажды, когда на каникулах я тяжело заболел и еще лежал в постели, оправляясь от воспаления мозга, ко мне зашел слуга (слуги всегда меня любили) и сообщил, что слышал, будто отец собирается отправить меня в сумасшедший дом. Ужас мой был неописуем, и, если бы они попытались осуществить свой чудовищный план, я, наверное, и впрямь сошел бы с ума. У меня оставалась одна надежда. За три фунта наличными, которыми я располагал, мне удалось со слугой отправить доктору Линду письмо. Он приехал. Никогда не забуду, как он держался. Профессия придавала ему внушительности, любовь ко мне — рвения. Он вывел отца на чистую воду, и его угрозы возымели желаемое действие».
К этому мистер Хогг добавляет:
«Я не раз слышал от Шелли о его болезни и о том, что произошло в Филд-Плейсе, причем почти в тех же словах, что и миссис Шелли. Его воспоминания казались мне, да и другим тоже, воспоминаниями человека, не до конца оправившегося после тяжелой болезни и еще не совсем пришедшего в себя после мучительных головных болей».
Как бы то ни было, мысль, что отец только и ждет предлога, чтобы упечь его в сумасшедший дом, преследовала Шелли всю жизнь. Он часто испытывал таинственное, непреодолимое чувство страха, что отец все же осуществит свой замысел, и делился своими опасениями с друзьями, тем самым доказывая им, что не может оставаться в отцовском доме и вынужден бежать за границу.
Не стану подробно останавливаться на его ребяческом увлечении чертовщиной — об этом и так достаточно сказано в книге мистера Хогга. Из того, что Шелли в этой связи говорил мне сам, я запомнил почему-то всего одну историю, которую даже он не мог рассказывать без смеха: как-то ночью в Итоне он уронил в камин сковороду с какой-то дьявольской смесью и ужасающим зловонием поднял на ноги всех обитателей пансиона. Если он и в самом деле верил в колдовские заклинания, так это было еще до нашего знакомства.
Мы подошли к первому по-настоящему важному событию в жизни Шелли — исключению из Оксфорда.
Мистер Хогг познакомился с ним в октябре 1810 г. в университетском колледже Оксфорда. С первых же слов Шелли стал превозносить естественные науки, особенно химию.
Мистер Хогг вспоминает:
«Предмет разговора меня ничуть не занимал, поэтому я имел прекрасную возможность внимательно изучить моего гостя, внешность которого, скажу откровенно, меня поразила. Она как бы вся состояла из противоречий: он был изящен и хрупок, но широк и крепок в кости; высокого роста, но так сутулился, — что казался гораздо ниже, чем был на самом деле; сюртук на нем был дорогой, шитый по последней моде, но при этом какой-то мятый и нечищеный; движения резкие, порывистые, порой даже неловкие, однако в них сквозило благородство и изящество; лицо нежное, чтобы не сказать женственное, кожа чистая, бело-розового оттенка, а между тем лицо загорелое, с веснушками от солнца... Черты лица мелкие, голова крошечная, но из-за густых, спутанных волос, которые он постоянно теребил, запуская пальцы в длинные вьющиеся кудри, маленькая голова казалась просто громадной. Черты его лица, взятые по отдельности, — за исключением, пожалуй, рта — были неправильными, зато все лицо производило неизгладимое впечатление. Таких одухотворенных, выразительных, излучающих искрометный ум лиц мне раньше видеть не доводилось, причем благородство подкупало в его облике не меньше, чем красота. Я искренне наслаждался энтузиазмом моего нового знакомого, его пытливостью, жаждой знаний. Был в этом человеке лишь один физический изъян, но изъян, который мог свести на нет все его достоинства».
Этим изъяном был его голос.
Неблагозвучному голосу Шелли мистер Хогг уделяет немало места в двух томах своей биографии. У него действительно был неприятный голос, но проявлялся этот недостаток только в тех случаях, когда поэт волновался. Тогда голос его не просто резал слух, словно лопнувшая струна, а срывался на крик, который невозможно было переносить. Когда же он говорил спокойно, а тем более читал, то, напротив, превосходно владел своим голосом — низким, грудным, но при этом чистым, ясным и выразительным. Мне он читал вслух почти все трагедии Шекспира и некоторые из самых его поэтических комедий, чем всякий раз доставлял неизъяснимое удовольствие.
Надо сказать, что описание мистера Хогга дает лучшее представление о Шелли, чем помещенный в начале его книги портрет, который совпадает с изображением Шелли в книге мистера Трелони, — с той лишь разницей, что у мистера Трелони литография[819][820][821], а у мистера Хогга гравюра. Мне, по правде сказать, эти портреты не кажутся очень удачными. По-моему, им не хватает сходства с оригиналом, и прежде всего потому, что художник не сумел передать выразительности его лица. Во флорентийской галерее есть портрет, который дает о Шелли куда более верное представление. Написан он Антонио Лейзманом (Ritratti de'Pittori[822], Э 155 по парижскому переизданию).
Два друга общими усилиями досконально проработали учение Юма[823]. Записи вел Шелли. На основании этих заметок он написал небольшую книжку, напечатал ее и разослал по почте всем, кто, по его мнению, хотел бы вступить в метафизическую дискуссию. Рассылал он свою брошюру под вымышленным именем, с предписанием получателю, если тот пожелает принять участие в дискуссии, отправить ответ по указанному адресу в Лондоне. Ответов он получил множество, однако в скором времени до руководства колледжа, как и следовало ожидать, дошли слухи об этой книжке и ее предполагаемых авторах.
Мистер Хогг пишет:
«Прекрасным весенним утром 1811 года, на благовещение я пришел к Шелли. Его не было. Не успел я собрать наши книги, как он ворвался в комнату. Он был страшно взволнован, и я с тревогой спросил, что случилось.
«Я исключен, — сказал он, немного придя в себя. — Исключен! Несколько минут назад меня неожиданно вызвали в профессорскую. Там сидели ректор и два члена совета колледжа. Ректор достал экземпляр наших заметок и спросил, не я ли автор этого сочинения. Держался он со мной грубо, резко, высокомерно. Я спросил, с какой целью он задает мне этот вопрос. Он не ответил и с раздражением повторил: «Вы автор этого сочинения?» — «Насколько я могу судить, — сказал я, — вы накажете меня, если получите утвердительный ответ. Если вы знаете, что эту работу действительно написал я, так представьте ваши доказательства. А допрашивать меня в таком тоне и по такому поводу вы не имеете никакого права. Это несправедливо и незаконно. Подобное разбирательство пристало суду инквизиторов, а не свободным людям свободной страны». — «Стало быть, вы предпочитаете отрицать, что это ваше сочинение?» — так же грубо и раздраженно повторил он».
Шелли жаловался, что ректор вел себя с ним развязно и недостойно. «Мне и раньше приходилось испытывать на себе тиранство и несправедливость, и я хорошо знаю, что такое грубое принуждение, — говорил он, — но с такой низостью я еще не сталкивался. Я спокойно и твердо заявил ему, что не стану отвечать на вопросы, касающиеся брошюры, которая лежит у него на столе.
Однако ректор продолжал настаивать. Я не поддавался. Тогда, окончательно разъярившись он сказал: «В таком случае вы отчислены. Извольте покинуть колледж не позднее завтрашнего утра».
Член совета взял со стола два листа бумаги и один подал мне. Вот он». Шелли протянул мне официальный приказ об исключении, составленный по всей форме и скрепленный печатью колледжа. Вообще, по натуре он был прямодушен и бесстрашен, но при этом застенчив, скромен и в высшей степени чувствителен. Впоследствии мне довелось наблюдать его во многих тяжелых испытаниях, но я не помню, чтобы он был так потрясен и взволнован, как тогда.
Человека с обостренным чувством чести задевают и мелкие обиды; даже самые незаслуженные и бессовестные оскорбления он переживает очень тяжело. Шелли сидел на диване и с судорожной горячностью повторял: «Исключен! Исключен!» Голова у него тряслась от волнения, все тело содрогалось».
Такая же в точности процедура ожидала и мистера Хогга, который описывает ее во всех подробностях. Те же вопросы, тот же отказ отвечать, то же категорическое требование покинуть колледж ранним утром следующего дня. В результате Шелли с другом наутро уехали из Оксфорда.
Мне кажется, что в целом мистер Хогг не погрешил против истины. Между тем, если верить самому Шелли, все было совсем иначе. Даже учитывая склонность поэта к преувеличению, о чем уже говорилось, одно обстоятельство остается совершенно необъяснимым. Исключение, по его словам, было обставлено с церемониальной торжественностью, состоялось даже нечто вроде общего собрания, на котором он произнес длинную речь в свою защиту. В этой речи он якобы призывал славных предков, увенчавших лаврами стены колледжа, обратить свой негодующий! взгляд на их выродившихся преемников. Но вот что самое странное: Шелли показывал мне оксфордскую газету, в которой был напечатан отчет о собрании и полный текст его речи. Заметку в университетской газете едва ли можно назвать нетленной[824], а потому искать ее теперь бесполезно. Тем не менее я прекрасно помню, что у него сохранилась эта газета и он мне ее показывал. Как и некоторые из речей, приписываемых Цицерону, речь Шелли, скорее всего, была лишь плодом его воображения: в ней содержалось все то, что он мог и должен был бы сказать, но не сказал. Но как в таком случае она попала в газету, остается только гадать.