Томас Манн – Размышления аполитичного (страница 7)
А Германия? А немцы? «Характернейшая, – говорит Достоевский, – существеннейшая черта этого великого, гордого и особого народа, с самой первой минуты его появления в историческом мире, состояла в том, что он никогда не хотел соединиться, в призвании своём и в началах своих, с крайне-западным европейским миром, то есть со всеми преемниками древнеримского призвания. Он протестовал против этого мира все две тысячи лет, и хоть и не представил (и никогда не представлял ещё) своего слова, своего строго формулированного идеала взамен [разрушенной им] древнеримской идеи, но, кажется (это очень сильное место, сразу понимаешь, куда попал – к первому психологу в мировой литературе! –
После этого деяния, так приблизительно продолжает Достоевский, германский дух на время как бы замер. Западный же мир под влиянием открытия Америки, новой науки и новых нача́л «искал переродиться в новую истину», в новый фазис, и первой попыткой этого перевоплощения стала революция. Какое смущение для германского духа! Он, указывает Достоевский, вообще-то разобрался в ней так же мало, как римский дух – в Реформации, он даже на время потерял было свою самость и веру в себя. «Он ничего не мог сказать против новых идей крайне-западного европейского мира. Лютерово протестантство уже отжило своё время давно, идея же свободного духа, свободного исследования давно уже принята была всемирной наукой. Огромный организм Германии почувствовал более чем кто-нибудь, что он не имеет, так сказать, плоти и формы для своего выражения. Вот тогда-то в нём родилась настоятельная потребность хотя бы сплотиться только наружно в единый стройный организм, ввиду новых грядущих фазисов его вечной борьбы с крайне-западным миром Европы…»
Всякий, кто предаётся духовному созерцанию мощных потрясений, сокрушительных катастроф, рискует подпасть под подозрение в тщеславии, подстёгивающем его опробовать остроту ума на материале землетрясения. В огромных, страшных обстоятельствах дух довольно быстро может показаться легкомыслием. И всё же без духа не понять ничего, даже самых мелких, не говоря уже о крупных исторических феноменах. Все они двойственны. Если вычесть из Французской революции «философию», останется голодный бунт. Останется переворот в имущественных отношениях. Но кто же осмелится отрицать, что подобные манипуляции с Французской революцией крайне несправедливы? С потрясениями наших дней дело обстоит не иначе, и решительно невозможно согласиться с ожесточёнными пуристами, которые (из понятного, правда, страха опуститься до уровня фельетона) твердят, будто единственная реальность этой войны – то, что является нашему взору, а именно беспримерные бедствия, и было бы непочтительно выковыривать из неё какой-то смысл, искажать и приукрашивать кошмарную реальность, пытаясь внести, втолковать в неё дух. Требование подобной абстиненции негуманно, хоть и порождено гуманистической болью, вызванной упадком братства. Гуманистическое не всегда тождественно гуманному.
Воззрения Достоевского на европейскую историю, или, скорее, на своеобычно строптивую роль в ней Германии, оттого что блистательны, не перестают быть истинными. Мне кажется, я вижу в его толкованиях вольности, односторонности, даже ошибки. Когда он заявляет, например, что развитие римской идеи единения привело к утрате революцией
Аперсю Достоевского широко и односторонне, но глубоко и истинно, если к тому же не забывать, что истинные мысли в разные времена истинны в разной степени. Достоевский записывал свои размышления под впечатлением личности Бисмарка, через несколько лет после Франко-прусской войны, и тогда они были истинны в высокой степени. В межвоенный период интенсивность истины была утрачена; мы их читали, но они не особо нас затрагивали, мы их толком даже не чувствовали и не понимали. Сегодня, чтобы наполниться их пониманием, созерцанием их истинности, нам и читать-то не нужно. Ибо это мысль войны, военной правды, и в военное время мысль о «стране протестующей» вспыхнула во всей своей мощной силе правды, озарив каждого; с первой же секунды на этот счёт воцарилось полное и всеобщее единодушие: Германия тут согласилась с врагами, и не только с внешними, но и с так называемыми внутренними, с теми, кто протестует против германского протеста, с доверчивой любовью обратив взор на европейский Запад; к ним мы ещё вернёмся. Повторяю, все – и друзья, и враги – придерживаются одного мнения, хоть и разных мировоззрений, поскольку это всё-таки не одно и то же. Сказав, например, в своей военной книге, что в одной моей статье (возможно, отдельные читатели её помнят – «Мысли в войну», ноябрь 1914 года) я уподобился бешеному быку, который, пригнув голову, несётся на шпагу матадора, что все обвинения противников я перетолковал в почётное для Германии звание и сам вручил врагам Германии оружие, одним словом, неосторожно с ними
Так вот, относительно того, что духовные корни этой войны, которая совершенно справедливо называется «германской», лежат во врождённом, историческом «протестантстве» Германии, что война эта, по сути, очередной виток (некоторые полагают, самый мощный, последний) извечной немецкой борьбы с духом Запада, а также борьбы римского мира со своенравной Германией, думается, с первой же секунды царило полнейшее единодушие. Я буду стоять на своём: в этой войне любой немецкий «патриотизм», особенно тот, что дал о себе знать совсем неожиданно или не совсем ожидаемо, в сущности был и остаётся инстинктивной, врождённой, часто лишь задним числом осознаваемой солидарностью именно с тем самым протестантством; взор немцев в этой войне по-прежнему обращён на Запад, несмотря на большую физическую опасность, которая грозила и всё ещё грозит с Востока. Восточная опасность была огромна, и те пять армейских корпусов, конечно, следовало отозвать с Западного фронта, так что французы добились-таки своей grande victoire sur la Marne; любой из нас, если бы его спросили, признал бы правильность такого решения, так как положение дел в Восточной Пруссии было, разумеется, нетерпимым. Это, однако, не мешает тому, что опасно неуклюжая Россия в нынешней войне – лишь инструмент Запада, что с духовной точки зрения она важна лишь постольку, поскольку по-западному либерализована, лишь как член Антанты, в которую, насколько это возможно, вписалась духовно (а это вполне возможно, как показывает проведённая русским министром иностранных дел господином Сазоновым увлекательная беседа с одним английским романистом о христианско-человеческом смирении грешника и непереносимом «бескомпромиссном морализме» пруссачества, прекрасная, блестящая беседа, над которой в совершенно неуместном тоне пыталась потешаться наша пресса), как член Антанты, повторяю, которая, включая Америку, составляет единство Западного мира, наследников Рима, «цивилизации» против Германии, протестующей с небывалой ещё мощью.