Томас Манн – Размышления аполитичного (страница 4)
Ницше, дав наиболее беспощадную характеристику эпохе, в известном смысле и стал такой кульминацией; самоотрицание духа в пользу жизни, «сильной» и прежде всего «красивой» жизни – это, несомненно, крайнее, последнее высвобождение из-под «господства идеалов», уже не фаталистичная, но восторженная, эротически-хмельная покорность «власти», отнюдь не мужского, а, как бы это сказать, сентименталически-эстетского свойства, и, кроме того, куда в большей степени золотая жила для художника, чем философия Шопенгауэра! В духовно-поэтическом отношении опыт Ницше порождает две родственные возможности. Одна есть тот эстетизм порочности и Ренессанса, истерический культ власти, красоты и жизни, который одно время так любила в себе известного сорта поэзия. Другая зовётся
Однако даже от того, кто не разглядел этого лет десять-пятнадцать назад, сегодня уже не может укрыться, что молодой век, двадцатый, яснее ясного обнаруживает намерение пойти по стопам именно восемнадцатого, а не непосредственного своего предшественника. Двадцатый век знать не хочет характер, устремления, главное настроение века девятнадцатого, проклинает его род правдивости, слабоволие и покорность, печальное безверие. Двадцатый век
Что касается меня, то в последующих записях я старался прояснить для себя, в какой степени сам связан с новым, в какой степени и во мне есть нечто от его «решительности», отказа от «непристойного психологизма» ушедшей эпохи, от её рыхлого, не укладывающегося ни в какую форму tout comprendre, словом, от воли, которую можно, конечно, называть антинатуралистической, антиимпрессионистической, антирелятивистской, но которая как в художественном, так и в нравственном всё же была волей, а не одной лишь «покорностью». Это выявилось во мне довольно отчётливо – не из потребности примкнуть, а просто потому, что, дабы уловить голос времени, пришлось всего-навсего прислушаться к голосу внутреннему. Почему же тем не менее мне было суждено рассориться с новым, почувствовать себя им отторгнутым, отвергнутым, оскорблённым и в самом деле подвергнуться поношениям и оскорблениям, тем более нестерпимым и ядовитым, что их отличали самая яркая литературная талантливость, самое бойкое письмо, самая искусная страсть, какими только это новое располагало? Потому что оно выступило против меня – лично против меня – в форме, неизбежно возмутившей во мне всё самое глубокое и корневое, самое лично-неличное, самое непроизвольное, неотчуждаемое и инстинктивное –
Как ни анализируй «Новый пафос», без слова «политика» не обойтись. В его оптимистически-мелиорационной природе заложено, что он всегда лишь в двух шагах от политики, примерно (и не только примерно) в том смысле, в каком не дальше от неё отстоят масонство и иллюминатство романского замеса, хотя не соблюдается даже эта дистанция. Однако тот, кому вздумается спросить, какой же политике привержен «Новый пафос», распишется в своём заблуждении: можно подумать, существуют две или больше «политик»; можно подумать, политический настрой не сводится к единственному – демократическому. Если в последующих рассуждениях тождественность понятий «политика» и «демократия» доказывается или принимается как нечто само собой разумеющееся, так на то имеется необычайно ясно осознанное право. Нельзя быть политиком «демократическим» или, скажем, «консервативным». Можно быть политиком либо им не быть. Политик и есть демократ. Политический духовный настрой и есть демократический; вера в политику и есть вера в демократию, в contrat social. Вот уже более полутора веков всё, что в духовном смысле понимается под политикой, восходит к Жан-Жаку
Итак, «Новый пафос» выступил против меня в облике демократии, в облике политического просвещения и филантропии счастья. Для меня он был равнозначен политизации любого этоса; его агрессивность и доктринёрская нетерпимость состояли в отрицании и поношении любого неполитического этоса – это я испытал на собственной шкуре. «Человечество» как гуманистический интернационализм, «разум» и «добродетель» как радикальная республика, дух как нечто среднее между якобинским клубом и «Великим Востоком», искусство как социальный роман и злобно-томная риторика на службе общественной «желательности» – вот вам чистая политическая культура «Нового пафоса», увиденного мною вблизи. Конечно, особая, предельно романно-романская его форма. Но так уж распорядилась судьба, что я соприкоснулся с ним именно в такой форме, а потом, как уже говорил, «Новый пафос» чуть что, в любую минуту готов её принять: «Деятельный Дух», то есть дух, избравший «решительную» деятельность на поприще просвещенческого освобождения, исправления, облагодетельствования мира, недолго остаётся политикой в широком, переносном значении, тут же становясь ею в более узком, собственном смысле слова. Какой политикой? – простодушно спросим ещё раз. Ответ очевиден –
Если я далее утверждаю, что демократия, сама политика – яд для немецкого естества и ему чужды, если сомневаюсь в призвании Германии к политике или его отрицаю, то не из смехотворного (как субъективно, так и объективно) намерения отравить волю моего народа к реальности или пошатнуть веру в правомочность его мировых притязаний. Заявляю: я глубоко убеждён, что немецкий народ никогда не сможет полюбить политическую демократию, по той простой причине, что не может любить самоё политику; что пресловутое «патерналистское государство» есть и будет сообразной, подходящей и вообще-то желаемой самим народом формой его государственного устройства. Сегодня для подобных утверждений требуется известное мужество. Тем не менее они не только не содержат ни малейшей недооценки немецкого народа (как в духовном, так и в моральном смысле) – ровным счётом наоборот, но и ничуть не посягают на его волю к господству и пространственной обширности (которая не столько воля, сколько судьба и мировая необходимость), на её правомерность и перспективы. Бывают народы в высшей степени «политические», которые просто не выходят из состояния политического волнения и возбуждения и тем не менее, по причине острого дефицита способности к государству и власти, ничего не добились и не добьются. Назову поляков и ирландцев. С другой стороны, единственной наградой организаторских и государствообразующих сил принципиально аполитичного – немецкого – народа становится история. Посмотреть, до чего довели Францию её политики, так получаешь, на мой взгляд, доказательство, что иногда с «политикой» ничего не выходит, а это, в свою очередь, является неким доказательством, что без политики в конце концов вполне может что-нибудь выйти. Значит, если наш брат говорит, что политический дух чужд Германии и здесь невозможен, то недоразумений возникнуть не должно. Однако самые мои глубины, мой национальный инстинкт ожесточился на вопли про «политику» в том значении слова, которое приличествует ему в духовной сфере; именно «политизация духа», жульническое перетолкование понятия «дух» в улучшательское Просвещение, революционную филантропию действует на меня как яд и опермент; и уверен: мои отвращение и протест – не что-то несущественно личное, они объясняются не временем; тут моими устами говорит само национальное естество. Дух – это