реклама
Бургер менюБургер меню

Томас Лиготти – Заговор против человеческой расы (страница 10)

18

Здесь Шопенгауэр прямо заявляет о том, что для людей существование — это состояние демонической мании, а Воля к жизни — есть бес, овладевший „эфемерными и измученными индивидуумами“. В других своих работах он номинирует сознание как „несчастную ошибку жизни“. Просчет. Ошибка. Кроется ли что-нибудь за нашими улыбками и слезами, кроме эволюционного просчета?

Раскрыв ключевой мотив пессимистического воображения, Шопенгауэр сформулировал его предельность. Как уже отмечалось ранее, прозрения Шопенгауэра описывают некую философскую сверхструктуру, в центре которой находится Воля, или Воля к жизни — слепая, глухая и немая сила, толкающая людей на путь их несчастий. Невзирая на то, что идейную систему Шопенгауэра, в отличии от систем любого другого систематического философа, было не так-то легко проглотить и усвоить, ни один разумный индивид не станет возражать, что всякое живое существо ведет себя в точном соответствии с данной философией в ничем не стесненном ее изложении. Заведенные пружиной некой силы — назовем ли ее Волей, или élan vital (жизненной силой), или anima mundi (мировой душой), психологическими или физиологическими процессами, природой, или чем угодно — организмы оказываются несомыми ею до тех пор, пока не изнашиваются до последнего предела. В пессимистических философиях реальными оказываются только эти силы, но не объекты, приводимые этими силами в движение. Объекты являются лишь марионетками, и если вдруг такие объекты оказываются обладающими сознанием, то по ошибке могут принять себя за самодвижущиеся, так сказать способные самостоятельно выбирать свой следующий шаг. В этом и состоит ключевой мотив пессимистического воображения, ясно сформулированный Шопенгауэром: за занавесью жизни скрывается что-то жуткое, способное погрузить наш мир в кошмар.

По мнению Цапффе, сознание, продукт эволюционной мутации, толкнуло нас в трагедию. Для Микельштедтера люди могут существовать только как нереальности, которые сделаны так как сделаны и не могут быть сделаны иначе, потому что их руки движутся „богом“ филопсихии (само-любия) для принятия позитивных иллюзий относительно себе, или непринятия себя вовсе. У Майндлендера роль оккультного мастера-кукловода играет не шопенгауэровская Воля-к-жизни, а Воля-к-смерти, и именно она дергает нас за ниточки, заставляя танцевать в спонтанных движениях, подобно куклам-марионеткам, закрученным в кильватерной струе божественного самоубийства. По Банзену, бесцельная сила вдохнула во все черную жизнь и пирует на ней часть за частью, извергая себя в себя, непрестанно обновляя трепещущие формы своей трапезы. Для остальных, тех которые только подозревают, что в жизненной силе бытия что-то устроено не так, что-то, что они не в состоянии выразить словами, существуют искаженные тени страданий и смерти, которые преследуют их в ложном свете успокоительной лжи.

По аналогии с чем-то жутким, ощущаемым пессимистом за занавесью жизни, существуют некие злобные агенты, управляющие миром сверхъестественного ужаса. Тут было бы более правильно говорить о многих мирах сверхъестественного ужаса, поскольку эти миры меняются от автора к автору, подобно тому, как проявления человеческого фиаско варьируются от пессимиста к пессимисту. Даже в трудах одного автора источник нечто зловещего, обращающего в кошмар нашу жизнь, меняется от одного эпизода к другому, сохраняя лишь общую нить, общее состояние, неуклонно обращающее концепцию нашей реальности к худшему.

Например, в рассказе „Ивы“ британский писатель двадцатого века Элджернон Блэквуд полагает подобные враждебные силы пребывающими в природе. Его герои, сплавляясь в небольшой лодке по Дунаю, решают заночевать на острове, заросшем ивами, составляющем словно бы символическую фокальную точку этого региона, и где природа, этот могучий мастодонт, демонстрирует свой зловещий облик, видимый путникам только через таинственные знаки и звуки, наводящие морок и непрестанную тревогу. Рассказчик пытается выразить, что именно в ивах кажется ему угрожающим, и что отличает эти ивы от обычных опасностей бурной погоды, разыгравшейся в тот день на Дунае.

„Наверное, река в половодье всегда внушает тревогу. Я понимал, что к утру многих островков не будет; неудержимый, грохочущий поток будил благоговейный ужас; однако беспокойство мое лежало глубже, чем удивление и страх. Я чувствовал, что оно связано с нашим полным ничтожеством перед разгулявшимися стихиями. Связано это было и со вздувшейся рекой — словом, подступало неприятное ощущение, что мы ненароком раздразнили могучие и грубые силы. Именно здесь они вели друг с другом великанью игру, и зрелище это будило фантазию.

Конечно, откровения природы всегда впечатляют, я это знал по опыту. Горы внушают трепет, океаны — ужас, тайна огромных лесов околдовывает нас.

А вот эти сплошные ивы вызывали другое чувство — акры и акры ив, густые непролазные заросли простирающиеся повсюду, куда мог достигнуть глаз, прижимались и стискивали реку, словно пытались задушить ее, тянулись густым массивом миля за милей под небесами, наблюдая, ожидая, слушая. Что-то исходило от них, томило сердце, будило благоговение, но как бы и смутный ужас. Кущи вокруг меня становились все темнее, они сердито и вкрадчиво двигались на ветру, и во мне рождалось странное неприятное ощущение, что мы вторглись в чужой мир, мы тут чужие, незваные, нежеланные, и нам, быть может, грозит большая опасность“.

Тайна зловещей опасности, которую олицетворяют собой ивы, так и остается нераскрытой. В конце рассказа двое путешественников видят утопленника, который кувыркается в волнах бурной реки словно выдра. На том человеке „их знак“ — лунки, точно такой же формы и размера, как песчаные водовороты, которые они видели по всему острову, на котором разбили лагерь. Чем бы не была эта „грозящая большой опасностью“ сила, она собрала свою жертву и удовлетворилась ею. Путешественники спаслись ценой чужой смерти. Автор кошмара нашей жизни на миг раскрылся и снова отступил за кулисы мира. Таков мотив сверхъестественного ужаса: некая самая сущность ужаса вдруг делает шаг вперед и заявляет свои права на руководство нашей реальностью, или тем, что мы считаем принадлежащей нам реальностью. Им мог стать восставший из могилы или эзотерическое чудовище из рассказов о привидениях Монтегю Родса Джеймса. Могла им стать и результат научного эксперимента с непредвиденными последствиями из „Великого Бога Пана“ Артура Мэкена, или доселе невиданные существа из его же „Белых людей“. Могла им стать отвратительная отметина другого измерения, объясненная исключительно лишь в мифической книге из „Желтого знака“ Роберта В. Чамберса. Или непосредственно мир, вселенная чистой мертвенности, пропитанная глубоким чувством невыразимой обреченности — мир Эдгара Аллана По.

Заглавный мотив пессимизма, сформулированный Шопенгауэром и обнаруживаемый в работах многих писателей сверхъестественного жанра, наиболее последовательно отражен Лавкрафтом, фигурой образцового литератора, размышляющего о немыслимом, или по крайне мере о том, о чем большинство смертных не хотят думать. Говоря об Азатоте, этом „средоточии хаоса“, который „богомерзко клубится и бурлит в самом центре бесконечности“, Лавкрафт вполне мог иметь в виду Волю Шопенгауэра. В рассказах Лавкрафта источник чего-то зловещего, обращающего в кошмар нашу жизнь, воплощается в лингвистически тератологические[1] сущности, пребывающие извне или из-за пределов нашей вселенной.

Подобно призракам или нежити, само их существование пугает нас нарушением правил того, чему должно или не должно быть, предлагая неизвестные способы существования жутких созданий, воплощающих сверхъестественный ужас.

С философской точки зрения Лавкрафт был отъявленным научным материалистом. При этом он является хорошим примером того, кто знает толк в восторженных экстатических состояниях, в иных контекстах именуемых как „духовные“ или „религиозные“. Как бы там ни было, с самого детства Лавкрафт придерживался бескомпромиссного атеизма. В собрании цикла лекций „Многообразие религиозного опыта“ (1902) Уильям Джеймс высказал предположение, что ощущение „онтологического откровения“ и „космических эмоций“ может послужить основой легитимации религиозной веры. Однако то, как Лавкрафт описывает в своем творчестве и письмах тип чувств, подвергаемый анализу Джеймсом, являет собой скорее исключение из правил этого философствующего психолога. {9}

Для Лавкрафта космические диковины и „пропитанное ужасом спокойствие“, как именовал подобный опыт британской теоретик политики и эстетик Эдмунд Берк, являлись причиной его интереса к тому, чтобы оставаться живым. Сводя осознание вселенной к „ничто в движении“, Лавкрафт разгонял своеобычную скуку жизни отвлекая себя воображением „неожиданности открытия невероятного, потрясением беззаконий космической мистики в прозаической сфере изведанного“ (выделено Лавкрафтом).

С другой стороны эмоциональной и духовной пропасти, французский ученый и христианский философ Блез Паскаль писал о своих чувствах: „погруженного в вечность, которая была до меня и пребудет после, о ничтожности пространства, не только занимаемого, но и видимого мною, растворенного в безмерной бесконечности пространств, мне неведомых и не ведающих обо мне, я трепещу от страха… Меня ужасает вечное безмолвие этих бесконечных пространств!“ (Мысли, 1670). Реакция Паскаля характерна для людей подверженных фобиями открытых пространств, для них непонятных и бессмысленных. Такой страх перед безмерной пустотой носит название „кенофобия“. Возможно, что термин „кенофобия“ мог быть так же использован и для описания „онтологического откровения“ и „космических эмоций“ переживаемых Лавкрафтом при близком рассмотрении грани неведомого.