Томас Гив – Мальчик, который нарисовал Освенцим (страница 6)
Эти походы в гости я всегда ждал с нетерпением, ведь нам не разрешалось слушать радио. Все начиналось с того, что лондонское радио рассказывало об успешных авианалетах союзников. Затем следовал секретный ритуал, который наши левые друзья повторяли уже почти 10 лет: они прижимали уши к динамику и пытались расслышать заглушенную передачу Hier spricht Moskau[19]. С восторгом на лицах они слушали длинный список отвоеванных Советским Союзом собственных позиций. Искрящаяся надежда друзей тети Рут была заразительна.
В «Красном Веддинге», традиционно коммунистическом районе северного Берлина, произошел еще один акт неповиновения: развороченные бомбежками здания были расписаны антинацистскими лозунгами. Большую часть надписей нанесли лишившиеся иллюзий участники гитлерюгенд, которые не видели иной возможности выплеснуть свою обиду. Мои друзья из западной части Берлина к тому моменту уже наладили связь с этими новыми повстанцами. Их лозунги звучали очень актуально: «Долой учителей – они учат разрушать».
Одним из самых масштабных акций неповиновения стала бомба, заложенная на широко разрекламированной антисоветской выставке. За этим последовали массовые аресты, и поговаривали, будто это была спланированная властями акция, точно такая же, как пожар в Рейхстаге 1933 года, который нацисты использовали в качестве предлога для закручивания гаек и многочисленных арестов.
К концу 1942 года депортация берлинских евреев достигла невиданных масштабов. Ходили слухи, что большинство поездов отправляются в польский город Люблин. Друзей и соседей оставалось все меньше, а мы с мамой жили в тревожном ожидании стука в дверь.
Время от времени я помогал в пекарне на Гренадирштрассе. И всякий раз, когда туда поступал заказ на большую партию хлеба, я понимал, что грядет очередная депортация.
Во время работы в пекарне я узнал трущобы Александерплац. Цыгане и евреи существовали бок о бок в согласии, если не считать пьяных драк, нередких для этого района. Они жили в крайней бедности и тесноте, и все же цыгане, достигшие совершеннолетия, призывались на службу в вермахт для защиты отечества.
В квартире на Шпеерштрассе мы остались одни. Комнаты всех остальных жильцов гестапо уже опечатало. Все картины и коллекции марок, представлявшие ценность, попали в руки к нацистам. Пожилая пара с другого этажа пыталась выменять зарубежную недвижимость на освобождение от депортации. Но у них ничего не вышло.
По инструкции, прежде чем опечатать квартиру, нужно было вынести из нее все продукты питания. На одной из черных лестниц так и остался лежать огромный кусок сыра с черного рынка. Его владелец до последнего держался за все свое имущество.
Маму призвали на фабрику по сбору крошечных катушек для спидометров. Работать ей разрешалось только в ночные смены, поэтому мне пришлось привыкать все вечера проводить в одиночестве в пустой квартире. Затяжные и почти ежедневные авианалеты только усугубили положение. Но идти мне было некуда. Евреев в бомбоубежища больше не пускали. Даже когда к нам на задний двор со свистом упала и взорвалась зажигательная бомба, я дрожал, был напуган, но остался на месте.
Однако эпизод с бомбой был скорее исключением из правила, потому что заточение мое протекало довольно однообразно. Я читал, готовил скромный ужин, убирался и время от времени подумывал о том, чтобы ограбить пустующие соседские квартиры. Деньги, вырученные от продажи ковра или картины, которых уже никто не хватится, могли существенно облегчить наши финансовые трудности. А это означало бы меньше переработок для мамы, сытную еду и какое-никакое развлечение.
Глава 4
Ликвидация
С последней зарей февраля 1943 года началась тотальная ликвидация остатков еврейской общины Берлина. Ее представителей из других районов и окраин уже либо переселили в столицу, либо депортировали, поэтому начавшаяся операция означала конец немецкого еврейства. Из-за наплыва «добровольцев» с востока работы на важных военных предприятиях стало меньше, и поводом для отсрочки она послужить уже не могла.
Каждый второй еврей по документам уже сменил место жительства на Люблин, Ригу или Терезиенштадт.
Последняя операция по зачистке началась с оцепления улиц и проставления галочек напротив фамилий в списках гестапо. Оставался только небольшой штат сотрудников для еврейской больницы, продовольственного центра и кладбища, чтобы они могли завершить все дела. Специальные подкрепления отрядов СС и грузовики стянулись в Берлин для большой финальной облавы. За разработкой и исполнением плана внимательно следило печально известное Командование СС Австрии, офицеры которого уже отрепетировали все на венских евреях.
…Мы выпрямились и замерли от внезапного громкого стука в дверь. Он не сулил ничего хорошего. Мысленно мы умоляли его затихнуть, но он все продолжался, только вскоре к нему добавились оскорбления. Бежать через черный ход было бесполезно. Пока я шумно хлопал крышками мусорных баков, чтобы история о том, будто мы спускались выбросить мусор казалась правдоподобной, мама открыла дверь.
Ворвавшийся в квартиру офицер СС ударил меня в челюсть. Лица его я не видел, зато слышал зверское рычание. За неповиновение приказу держать все окна в доме закрытыми офицер еще несколько раз сильно меня припечатал. Это была моя первая встреча с эсэсовцами, и никогда прежде уши и лицо у меня не болели так сильно.
Ключи у нас забрали, квартиру опечатали, и мы с мамой, спотыкаясь, медленно спустились по лестнице. Внизу уже ждал грузовик, а каждый из нас тащил по тяжелому чемодану.
– Heraus, schnell, schnell![20] – яростно гудело позади нас эхо.
Нам предстояла долгая изматывающая поездка в поисках новых жертв. Пожилых людей, которые едва могли нести самих себя, не говоря уже о багаже, тащили по тротуару и грубо заталкивали в грузовик. Дети на улицах плевались в них. Остальные зрители, онемевшие от смеси удивления, стыда и злобы, провожали нас взглядом.
Через зазор в брезенте грузовика я смотрел на проносящиеся мимо картины. Оцепление вокруг разрушенной Прагерплац – напоминание о ночном авианалете. Над обломками целых кварталов все еще поднимался дым. Бомбежки наконец-то достигли той стадии, когда их приходилось воспринимать всерьез. Но ничто не могло отсрочить наш арест. Фашистский зверь был силен и крепок. И только на Восточном фронте его клыки кровоточили.
На исходе дня наш грузовик вместе с другими машинами остановился перед импровизированным лагерем для задержанных – одним из шести домов на Гроссгамбургштрассе[21], переоборудованных под тюрьму. По иронии судьбы меня привезли к зданию бывшей школы: ее, вместе с домом престарелых и старинным кладбищем, закрыли, чтобы освободить место для нас. Переступив порог лагеря, мы превратились в заключенных. Наши личные данные заносились в бесчисленные картотеки, о существовании которых мы раньше и не подозревали. Нас готовили к последнему поезду, который отправлялся на Восток. В том лагере было, кажется, от пятисот до тысячи человек – остатки еврейской общины Берлина.
Охранниками там служили равнодушные берлинские полицейские. Нам ничего не оставалось делать, кроме как бродить по территории кладбища и ломать голову над планами побега. Мне казалось, что я смогу перелезть через стену, но для мамы это был не выход. А я даже не мог помыслить о том, чтобы оставить ее одну. И в любом случае последствия для нас обоих, если бы побег не удался, были бы крайне тяжелыми. И к тому же, как официальный «враг государства» и «недочеловек», за тем забором я бы долго не протянул.
На кладбище осталась нетронутой лишь одна могила. Окруженная проволочной оградой, она привлекала к себе задумчивые взгляды. Это было место последнего упокоения Моисея Мендельсона, известного иудейского философа. Многие из нас черпали вдохновение в воспоминаниях о былой славе: может быть, учение великого мужа все же восторжествует?
В лагере создали комитет, чтобы собирать просьбы тех, кто хотел найти своих родных и воссоединиться с ними. До командующего офицера полиции доходили единичные донесения с этими просьбами, большинство из них отклонялись, но заключенные понимали, что это последняя надежда. И продолжали писать.
Больше всего шансов на освобождение было у евреев-полукровок и граждан нейтральных государств. Любые другие попытки обмануть прирожденных садистов из полиции и гестапо были тщетны и опасны. Переполненные тюремные подвалы отлично справлялись с задачей нагонять на нас страх.
За подтасовку фактов грозило серьезное наказание. Я взглянул на свою карточку: арийцев в моем роду не было, шансов на то, что за меня заступится иностранное правительство, как и денег на подкуп – тоже. И тут я понял, что у меня остался единственный козырь: я умел хоронить покойников. Но для начала нужно было убедить маму. Она согласилась, и я подошел к последнему еврею из Апелляционного комитета, раввину Мартину Райзенбергу, который иногда произносил речи на похоронах.
– Да, – воскликнул он устало, – я видел тебя раньше. Ты один из садовников. Вот только не думай, что незаменим, ты и могилу вырыть не сможешь.
Собрав всю решимость и волю в кулак, я пообещал, что сделаю все, что потребуется. Я не знаю, почему он передумал. Может, все дело было в моем здоровом и загорелом лице, ведь я не был похож на еврейских мальчиков, погруженных в книги, которых раввин видел во время ежедневных походов в синагогу. Но тон его голоса изменился.