18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Томас Гив – Мальчик, который нарисовал Освенцим (страница 24)

18

Следующие несколько недель я расхаживал с ценнейшей повязкой на шее, но сказочная мазь не сотворила чудо. Вместо того чтобы исцелить недуг, мазь только усугубила положение. Шею раздуло еще сильнее.

– Сынок, бояться не нужно, но тебе следует немедленно отправиться в лазарет. Иди сейчас же, медлить нельзя – нарыв нужно вскрыть, – сказал раздававший надежды и мази провизор, когда я уже не мог повернуть голову.

Но в тот раз он не шутил. Проблема оказалась не в гландах. Фурункулы – гнойные шишки, вызванные недоеданием, ужасно разбухли и быстро множились. Несмотря на то, что фурункулы были в лагере явлением распространенным, мне еще не приходилось иметь с ними дело, да и случай оказался опасным. Как назло эта болезненная штука вскочила именно на шее, той части тела, с которой я меньше всего хотел распрощаться.

На следующее утро я уже лежал привязанный к операционному столу с салфеткой на лице. Вдыхая алкоголь, я, как было велено, считал вслух. Я понимал, что нахожусь в концентрационном лагере, и скальпель может положить конец моему существованию. Оставалось только надеяться, что неизбежное после операции молчание будет временным.

Когда я очнулся, врачи сказали, что мой нарыв, который они успешно вскрыли, был одним из самых крупных, которые им приходилось видеть. Я с трудом добрел до уборной, и меня вырвало.

Меня поручили заботам старшего по больничному бараку, медбрату, который поразил меня своей добротой.

В его ведении находилась часть барака 28а, в которой стояло 10 трехъярусных коек, отличавшихся от своих точных копий в остальном лагере только наличием на них простыней. Заключенные, в основном старые и беззубые поляки, оказались там не по причине болезни, а из-за необходимости в уходе, и страдали от чего-то среднего между аппендицитом и безумием. Я восхищался спокойствием и самоотречением медбрата в общении с ними.

Немецкий коммунист, для которого это был уже не первый концентрационный лагерь, был не просто медбратом, но человеком, превратившим помощь страждущим в образ жизни. В отличие от остальных заключенных, казалось, он нашел отдушину в своей работе и полностью посвятил себя ей.

Если оставалась еда, он делил ее поровну между всеми. Часто он отдавал свой паек самым младшим пациентам. Но мои попытки подружиться с ним ни к чему не привели.

– Прошу, не задерживай меня разговорами. Остальные могут решить, что я тебе благоволю. Больные люди бывают раздражительны, а мы не должны заставлять их ревновать, – объяснил он.

Угрюмая атмосфера лазарета, казалось, была создана для сна, стенаний и смерти. Визиты к хирургам вносили разнообразие в мое уединенное существование. Рану на шее обрабатывали ватными тампонами так, будто я был фаршированным гусем. Эта болезненная и тяжелая процедура нарушала монотонность жизни.

Когда рана начала затягиваться, меня перевели в лазарет блока 21а. Примерно двести узников, шедших на поправку, были вспыльчивы и плохо уживались друг с другом. Как только им становилось лучше, они тут же находили повод для драки. Вскоре работников в блоке стало меньше, и нам всем, несмотря на слабость, пришлось помогать оставшимся. И без того скудный лагерный рацион сократился.

Всеобщую анархию подогревал жестокий и противный врач, загруженный работой немецкий еврей. Он бил нас, когда считал нужным, и обычно выбирал жертву из тех, кто не говорил по-немецки. Нас он называл «грязными плебеями». Мне тоже пришлось не сладко. Как-то раз я пришел к нему на прием, а он сорвал корку с раны, и она снова открылась. После этого он рявкнул:

– Выметайся, я не могу тратить на тебя время. Следующий, быстро!

Я с удивлением узнал, что большинство пациентов, благодаря которым наш лазарет превратился в ад, попали в Освенцим недавно. Эти узники, которые навязывали нам свою волю, никогда прежде не сталкивались с суровыми реалиями лагерной жизни, ежедневными трудностями, которые воспитывают у ветеранов уважение друг к другу. Я попытался связаться с уголовником, который однажды уже пытался мне помочь, но мне сказали, что «он покинул лагерь».

В конце концов, после долгих уговоров, меня отпустили. Уходя, я взглянул на ограду, что тянулась напротив окна нашей комнаты и разделяла таинственные блоки под номерами 10 и 11. Большинство из тех, кто вошел внутрь, обратно уже не возвращались. Заколоченные окна, хранившие тайны о хладнокровных казнях, чудовищных пытках и бесчеловечных экспериментах, выходили во двор. И там, во дворе, можно было разглядеть только одно – загон для кроликов. Остальное так и осталось тайной.

Вскоре после возвращения из лазарета я пошел навестить школьного доктора. Он хотел знать, как прошло лечение.

Я рассказал ему все в мельчайших подробностях. И тогда он признался, что сразу понял всю серьезность положения, но решил сохранить это в тайне. Он наложил на фурункул мазь, которая ускорила его созревание, благодаря чему мне не пришлось долго ждать операции, и таким образом он сократил потенциально опасное время, которое мне предстояло провести в лазарете. Я поблагодарил его, но он был так занят, что даже не поднял на меня взгляд. С материнской заботой он удалял струпья с зараженной кожи головы маленького цыгана.

В лазарете я не следил за новостями. Несмотря на то, что условия не стали легче, у заключенных появилась надежда.

Судя по всему, война Гитлера близилась к концу, и даже немцы спешили отвернуться от своего фюрера. Впервые нацисты сгоняли в штрафные изоляторы своих земляков. Ежедневно в одиннадцатый блок уводили группы из десяти и более ничего не подозревающих узников, которых только что привезли из Германии. Мужчины, женщины, дети, эсэсовцы, высокопоставленные офицеры, с униформы которых исчезли знаки отличия, – все они зашли внутрь и больше не вышли.

В то же самое время, на территории того же лагеря, заключенные немцы пели, маршировали и тренировались для того, чтобы «добровольно» вступить в ряды вермахта. Немецкая армия отчаянно нуждалась в пушечном мясе, поэтому было принято решение создать отряды из вчерашних заключенных. Будущим солдатам не терпелось попасть на фронт, чтобы сбежать и примкнуть к силам союзников.

Нашего старшего по блоку тоже запихнули в ряды добровольцев[55]. Он тяжело это воспринял. Начал пить, шатался по лагерю пьяным и избегал прежних друзей. Наш некогда суровый и строгий отец, заботливый диктатор барака 7а, покончил жизнь самоубийством.

Его приемником стал мрачный и никчемный поляк. С прославленным предшественником у них было мало общего. Мы прозвали его «рыбоголовый», ибо он был похож на рыбу и внешне, и манерой говорить.

И хотя он не уступал предшественнику в строгости, и так же быстро вводил в качестве наказания комендантский час, он больше походил на школьного учителя, а не на опекуна. Его единственной задачей было управление блоком. Чем мы занимались в свободное время и на что мы шли, чтобы выжить, его не волновало. Если мы попадали в беду и приходили к нему за помощью, то он лишь пожимал плечами, улыбался, и оправдывался тем, что «он всего лишь старший блока 7а, а не Господь Бог».

В лагерной иерархии он не пользовался большим уважением. Немецкий у него был слабым, а голос звучал неубедительно. Даже мы к нему не прислушивались, и сторонились его не столько из страха, сколько из пренебрежения.

Первый месяц в лагере все узники размышляли о будущем. Потом они поближе знакомились со всеми пугающими подробностями лагерной жизни, будущее отходило на второй план, и они просто старались выжить. Пройдя через все испытания, люди пытались забыться. Отныне я тоже стал придерживаться этой стратегии.

Для нас, подростков, одним из лучших способов погрузиться в мир грез было пение. Мы пели, когда нас загоняли в бараки, иногда мы пели во время комендантских часов, мы пели, когда мылись в душе, и еще мы пели от одиночества. Репертуар у нас был обширный: цыганские напевы, любовные песенки, народные песни со всей Европы и партизанские марши. У некоторых были любимые песни, которые они превращали в своего рода музыкальные визитки, по которым их сразу можно было распознать.

Для себя я выбрал протяжную французскую песенку «Chante, Chante Marie», в которой герой рассказывает матери о том, почему он вступил в Иностранный легион. «Я не убийца, я не мародер. Нет, это все ради девичьей любви…» пел солдат из песни. И всякий раз, когда я тихо напевал себе под нос эту мелодию, я, несмотря ни на что, чувствовал себя живым. После года, проведенного в концлагере, я по-прежнему был самим собой. И хотя я не мог взглянуть на себя со стороны, ибо зеркала для нас были под запретом, я слышал свою песню. И она доказывала, что я существую.

Вечерами мы частенько сидели на койках и слушали, как пели русские ребята. Их песни, такие запоминающиеся, проникнутые духом непокорности и смелостью, не оставляли нас равнодушными, и мы начинали подпевать. Неважно, откуда мы были родом: из Франции, Бельгии, Нидерландов, Германии, Австрии, Италии, Чехословакии, Польши, Венгрии, Греции или СССР, волнующие ритмы на всех действовали одинаково. Воодушевляющие песни, которыми революционеры вдохновлялись двадцать с лишним лет назад, не утратили своей силы. Содержавшийся в них призыв к единению в борьбе против общего врага в сложившейся ситуации был не просто уместным, но жизненно важным. И даже те, кто, как и многие украинцы, прохладно относились к коммунистам, не могли оставаться в стороне и начинали подпевать.