Том Шиппи – Дж. Р. Р. Толкин: автор века. Филологическое путешествие в Средиземье (страница 81)
Ответ становится очевиден, если взглянуть на другие пункты перечня. Модернисты склонны активно пользоваться литературными аллюзиями — в качестве примера можно привести «Бесплодную землю» Элиота и «Улисса» Джойса. Если читатель не распознает аллюзию и не заметит контраста между словами в исходном контексте (скажем, у Гомера или Данте) и в модернистском произведении, потеряется весь смысл. Толкин же был начитан не хуже других — и уж точно получше большинства. В его книгах часто встречаются аллюзии на тексты, которые он считает принадлежащими к его собственной традиции — «хоббитанской версии» английской народной поэзии. Однако все его ссылки на такие традиционные тексты таковы, что их источник не имеет значения. Лучше всего получается, когда они превращаются в поговорки, всеобщее достояние, вливаясь в язык и становясь «древнее здешних гор».
Многие из самых цитируемых произведений принадлежат перу неизвестного автора. Толкин никогда не был последователем культа Великого Писателя, который возвышается над чернью и который так явно присутствует в опять-таки характерном коротком рассказе Э. М. Форстера «Небесный омнибус» (я убежден, что Льюис осознанно пародировал это произведение в своей повести о смерти «Расторжение брака» — я ее уже упоминал). Несмотря на то что на заре своей преподавательской карьеры в Оксфорде Толкин читал курс классической литературы, он был решительно враждебно настроен по отношению к «классической традиции», как называл ее Элиот. Схема романа Джойса построена на творчестве Гомера; Элиот постоянно ссылается на мифы об Агамемноне и Тиресии, Эдипе и Антигоне; Мильтон попытался заменить мифических персонажей (хотя знал их лучше всех на свете) библейскими. Но герои Толкина и основные заимствования относятся к исконно английской и северной традициям, которых Мильтон попросту не знал, а Элиот игнорировал. Беовульф, сэр Гавейн, Сигурд, боги из «Эдды» — большинство модернистов считали эту традицию в буквальном смысле варварской (то есть принадлежащей людям, которые говорят на непонятных языках).
Наконец, еще одно отличие состоит в применении излюбленного приема модернистов — рефлексии, «потока сознания», с помощью которого даже в самых простых современных романах авторы сообщают читателям,
Впрочем, Толкин был хорошо знаком с произведениями, которые вполне успешно обходились без рефлексии. В «Беовульфе» есть только один момент, когда рассказчик оказывается, так сказать, на грани проникновения в мысли героя: «сердце воина впервые исполнилось недобрым предчувствием», потому что его дом только что сжег дракон, и он не понимает, чем это заслужил. Но повествование продолжается: «и повелел он, военачальник, невиданный выковать железоцельный щит обширный, ибо не выдержит щит деревянный, тесина ясеневая, жара пламени», не тратя больше слов на недобрые предчувствия. Недобрые предчувствия посещают и сэра Гавейна, но он дает им волю, лишь когда бормочет во сне, «как человек, чей ум отягощен засильем мрачных дум» (в переводе Толкина[126]). Мы так и не узнаем, что это были за думы, потому что сэр Гавейн тоже сразу взял себя в руки, и лицо его ничем не выдавало внутренних терзаний. В тех культурах, которыми восхищался Толкин, рефлексия не приветствовалась. Он, в отличие от древних прототипов своих героев, отдавал себе в этом отчет, но предпочел не развивать эту тему в своем творчестве.
Заметив такое противостояние философских взглядов на литературу, нельзя не усомниться даже в тех поверхностных сходствах, которые перечислены выше. Толкин подходит к представлениям и приемам, которые считаются модернистскими, кардинально иначе, поскольку речь здесь в принципе идет
Может быть, этим и объясняется ярость перепуганных критиков, которую раз и навсегда навлек на себя Толкин. Он поставил под угрозу авторитет законодателей вкуса, критиков, просветителей, «грамотных людей». Он был образован не хуже, чем они, хотя и принадлежал к другой школе. Но он не стал бы ставить свою подпись под негласным уставом «Церкви литературного английского языка». Его труды сразу оценили на массовом рынке в отличие от «Улисса», который изначально был издан малым тиражом, предназначавшимся для продажи лишь самой состоятельной и взыскательной публике. При этом в книгах Толкина присутствовали неуместные в популярных жанрах амбиции, будто автор претендовал на нечто большее, чем производство обычного чтива. Такое сочетание не прощают.
Отсутствие проницательности, которое проявили Филип Тойнби и Альфред Дагган, в конечном счете интересно сразу с нескольких точек зрения. Оба они принадлежали к кружку, который определял английскую литературу и властвовал над ней по крайней мере какое-то время — между двумя мировыми войнами и после Второй мировой. В своей одноименной книге, написанной в 1977 году, критик Мартин Грин назвал их «детьми Солнца», Sonnenkinder. В этот кружок входили убежденные модернисты из высшего общества — многие из них были выпускниками Итона, многие объявляли себя коммунистами, многие (как Дагган) были сказочно богаты. Они прочно оккупировали места редакторов и литературных обозревателей, но вот с самостоятельным творчеством у них не ладилось. Наставник Тойнби Сирил Коннолли оправдал это творческое бесплодие в своей единственной классической работе «Враги таланта» (Enemies of Promise). Главным литературным кумиром «детей Солнца» был Ивлин Во (чьи произведения тоже заняли высокие места в рейтинге сети книжных магазинов «Уотерстоун» и чей сын Оберон и по сей день славится своими нападками на Толкина). В 1960-х годах, когда писал Тойнби, «дети Солнца», по словам Грина, еще «состояли на службе истеблишмента», но уже выходили из моды — такова страшная и в конечном счете неизбежная участь тех, кто провозглашает себя авангардистами. Это отчасти объясняет язвительность их нападок.
И все же я оставлю почти последнее слово по этой теме за Мартином Грином — писателем, который отличался беспристрастностью и почти не интересовался Толкином (чью фамилию в первых изданиях своей книги он постоянно коверкал). Он писал, что «Инклинги» — Чарльз Уильямс и Дороти Сэйерс, Льюис и Толкийн[127] (sic!) — избегали позерства «детей Солнца» и размышляли в основном об ортодоксальном христианском богословии и о проблеме зла. По признанию Грина,
с точки зрения большинства идеологических и творческих аспектов они ведут себя щедрее, умнее и достойнее, чем Ливис [главный английский критик середины века] или Во — или, кстати, Оруэлл, если смотреть абстрактно. Если же говорить конкретно, то мнение троих последних в разные периоды жизни значило для меня все, тогда как первые в этом смысле не значили ничего. Я одобряю их деятельность, но лишь теоретически; я читаю ставшие ее плодами книги с удовлетворением — но без малейшей увлеченности.
И одна из причин наверняка состоит в том, что эти писатели отошли от культурной диалектики. Каким бы неблагородным ни было это занятие — что в личностном, что в интеллектуальном плане, — именно там шла настоящая борьба…
Я понимаю и уважаю позицию Грина, хоть и не разделяю ее. Но его последнее замечание напоминает мне известный эстрадный номер, похожий на пьесу «В ожидании Годо», только не наделенный ее литературными достоинствами. На затемненной сцене горит один-единственный прожектор. Человек молча ползает на карачках и шарит по полу. Выходит еще один человек и, понаблюдав за первым, спрашивает: «Что ты делаешь?» Тот отвечает: «Да вот, шестипенсовик обронил». Второй тоже встает на четвереньки и помогает ему искать. Через некоторое время он спрашивает: «А где именно ты его обронил?» «Да вон там!» — отвечает первый, выпрямляется и идет в другую часть сцены, которая находится в темноте. «Так зачем же ты ищешь его здесь?» — возмущенно вопит второй. Первый возвращается и снова опускается на пол со словами: «А здесь светлее».