Тимофей Николайцев – Жестокие всходы (страница 38)
— Тебе служить… Да ноги отсохнут, да кости размякнут, да врастёт в хребет травяной стебель, да сожрёт изнутри свое же семя…
— Босой стоишь?
— Босой… — он поднял и показал поочередно обе ноги — сплошь в коричневых цыпках, измазанные раздавленной зеленью. — Ноги мокнут, а кости хрупнут… Земля под мной дышит, Глина меня слышит… Луц, так как это? Это ты мне насовсем, правда?
— Я покупаю, ты продаешься… Смотри у меня! — пригрозил тот. — Глина тебя слышала. Чего не так — сгложет тебя бесследно…
— А где взял-то?
— Не твоё дело. Где взял — там и ещё возьму! Обувайся, пошли…
Эрвин нагнулся, кряхтя, и принялся шукать по траве, разыскивая сброшенные с ног опорки. Потом выволокся на дорогу, как был, босой — волоча их за задники, зябко поджимая пальцы на ногах.
— Я в ней дыру пробью…, а Луц? Чтобы не спёрли… Или прикопаю… Какая деньжища-то великая, а! Да я за тебя теперь… А на Волопайку — и не пойду больше. Чего мне на нее ходить? К дому-то можно и как‑нибудь и через Свайный проскочить… Гляди — золотая… — он тёр и тёр монету рукавом, ловил ей потерянное в тумане солнце — никак не мог наглядеться. — Нет, не спрячу… Нельзя — просто так прикапывать… Найдут ещё… Разменяю… — решил он, с трудом попадая мокрыми ногами в обувь. — Где только такую разменять-то? А, Луц? На базар с такой не сунешься — сразу околоточный прихватит. Может у Батаймяну, у менялы? Он, правда, свою долю взыщет — одну серебряную недодаст. Или обманет… Чего делать-то? А, Луц!..
— Сюда слушай, — сказал Луц, делая знак рукой… и сам загляделся на свою ладонь — багровел на ней пятиугольник, выжженный гвоздями с тёткиного каблука.
Эрвин, спотыкаясь и подминая задники, кинулся к нему.
— Пойдешь к Батаймяну… — начал вслух рассуждать Луций. — Сразу золотой ему не показывай — тем более, если Батаймян не один в канторе будет. Вообще, с собой на базар деньги не таскай — узнают, отберут на хрен… Шепнёшь ему, что тебя взрослые прислали его позвать — поговорить хотят. Потом отведёшь менялу к Ремесленным кварталам, где мастеровые ходят. Да не давай себя за руку брать, или ещё как-то схватить — всегда два шага держи. И там, на Ремесленной, вот что скажешь ему: приезжий торговец у вас в дому, на Волопайке, неделю как стоял на постое, там и нанял тебя. Велел тебе узнать — не поменяют ли где золотой, с комиссией в одну серебряную долю. Скажешь, к бабе какой-то торговец повадился шастать, там и ночует теперь. А золотые с собой не берёт — боится, что обчистят. Да помяни как‑нибудь ненароком, что старый он и одет в полосатое… Всё запомнил?
— Запомнил… — зачарованно кивнул Кривощёкий.
— Свою, — и Луций кивком указал на монету в кулаке Кривощекого, — спрячь пока, потом обменяешь. А за серебро отдашь Батаймяну вот эту…
Он вынул вторую монету и небрежно бросил её навстречу хватающим воздух пальцам.
— Возьмешь серебро — две монеты всегда с собой таскай, остальные прячь. Всё понял?
— По-нял… — с трудом выдохнул Эрвин, метясь взглядом от одной монеты к другой.
— Дальше слушай! После этого — пойдёшь в Курцев дом. Да не мельтеши там, не мозоль никому глаза. Потихоньку пригляди старуху какую-нибудь и порасспроси её.
— А чего узнать-то надо?
— Где этот каменотёс ночевал, у кого. А главное, почему в Курцевом дому? И них и баб-то молодых нету…
Кривощёкий посмотрел на него в упор.
— А ведь и правда…
— И про самого Курца узнай. Скажи, что вы с ним у одного хозяина порученцами бегали… мешки там насыпать помогали, то-сё… Скажи — хозяин его потерял, тебя узнать отправил.
— Точно! — обрадовался Эрвин.
— Смотри у меня, — пригрозил Луций. — Напортачишь — ухо в пяти местах сломаю!
— Боязно мне… — задумчиво сказал Эрвин и, быстро глянув на Луция, пояснил: — Боязно золотой где-то прятать. Я его в исподнее зашью… А, Луц?
Луций расхохотался.
— А если Глина опять позовёт? Прямо у Колодца свой зад оголишь?!
Кривощекий аж вздрогнул:
— А ведь и правда… А ну — позовёт… Отдать ведь придётся… Тогда поближе к земле спрятать надо бы… — он заторопился, побежал было прочь… потом хлопнул себя по лбу, вернулся — поклонился Луцию, как ученик кланяется своему мастеру… опять побежал, снова вспомнил что-то и вернулся.
— Слушай, Луц… — спросил он с подозрением. — А ты сам‑то? Как с собой столько денег таскаешь? А позовёт?
Не повернув к нему головы, Луций сплюнул в лопухи. Плевок был ритуальным.
— Вам прикажет! — напыщенно ответствовал он. — А меня — попросит.
Кривощёкий тотчас отошёл — с тем глубокомысленным видом, с каким дурак отходит от базарного ряда, купив подкову вместо лошади: вроде всё правильно ему объяснили, а всё равно ничего не понятно. Платил за лошадь, получил подкову… Так? Ну, да — всё правильно… Через десяток шагов до него дошло. Он замер, и глаза снова по‑жабьи полезли наружу.
Луций сказал:
— Пошёл, куда велено! И бегом давай!
Тогда Кривощёкий снова поклонился.
И на этот раз его поклон был очень глубоким…
Глава 20 (а эта — страшная, как обретенье веры…)
Эта ночь должна была изменить всё!
Луцию именно так сказали… и он начинал первое своё большое ночное дело с железной решимостью…
Но это железо недолго продержалось чистым и острым — ржа сомнений понемногу сточила его, и к началу ночи Луций уже не был так уверен в удачном её исходе. Правильно ли он понял то, что повелел голос, прячущийся в стенах? Или нет? Не пригрезилось ли ему? И вообще — не сходит ли он попросту с ума, решив, что стены могут с ним говорить?
Эта сосущая тоска — то накатывала волнами, то упокаивалась где-то на дне желудка, нетерпеливо подскрёбывая там тупыми коготками. И от железной решимости — к ночи остался только привкус железа во рту.
Вечером тучи валом валили через небо… невидимые глазу чёрные покрывала застили лунный свет — только макушка съёживалась, ощущая над собой нависшую невесомую громаду. Иногда тучи рвались, и в разрывах этих — вдруг обнажалось небо… тёмное и беззвёздное. Густой и тягучий, как смола, лунный блеск, выливался оттуда — на древесные сучья над головой и на стену под ногами. Потом небесная чернота смыкалась вновь — серебряная луна ныряла в тучи, как рыбина под наползающий лед. Чтобы вынырнуть в следующем разрыве… или не вынырнуть никогда больше.
Луций ждал, то и дело поглядывая на мостовую внизу. Жандармы начинали ночной объезд от Громового тракта, где вплотную к терриконам вынутой из-под-земли породы примыкали их приземистые казармы, и проскакивали через Купеческий квартал дважды за ночь — в первой её половине, и потом ещё раз, уже под утро. Проще было с вечера дождаться их проезда здесь, на дереве прямо около стены, через которую он задумал перебраться, чем полночи петлять по Ремесленной, перебегая от забора к забору.
Густая листва отлично скрывала их обоих от любых, даже самых внимательных, глаз… вот только Эрвин, цепляющийся к ветке за спиной Луция — то и дело шумно гонял воздух носом, чтобы не расчихаться. Луций его не винил — у самого в носу свербело от вездесущей мошки…
Луций нервничал — его била крупная дрожь, и она передавалась веткам, листья тряслись и звенели, как жестяные… Стена, ограждающая купеческий двор — делила весь мир на реальный и потусторонний. Верхний край стены, серебрясь под луной осколками стекла, стоймя вмурованными в кладку от возможных грабителей — был различим очень чётко, до мельчайших стыков и трещин. А чуть дальше за ним, за кинжально-стеклянными клыками — уже клубилась непроницаемая тьма. Чуть слышно в этой тьме позвякивало цепное железо — это голые крупноголовые псы, должно быть, не спали около тех телег, таскали в зад и вперёд неугомонные свои тулова.
Больше с Первой Купеческой не доносилось ни звука… если не считать, конечно, сиплое дыхание Эрвина, приглушённые шлепки ладонями по шее, да монотонный зуд танцующей во тьме мошкары.
Луций подготовился лучше Кривощёкого — заранее намазал все открытые части тела, от мочек ушей до самых ключиц, пахучим жиром из плошки тётки Ханы, да присыпал сверху тонкой печной золой. Так что ни собаки его пока не учуяли, ни мошкара особенно не докучала, хоть и звенела бессильно, танцуя около уха — примеривалась, да всё никак не решалась облепить и ужалить. Жир помогал очень хорошо, так что, по крайней мере этот совет, данный ему голосом-в-стенах — оказался дельным. До всего остального же…
«Если жив останусь сегодня — отстранённо подумал Луций, — нужно будет сгонять Кривощёкого на топильный двор. Пусть купит хорошего очищенного жира.»
Не такого вонючего как этот. Который хотя бы не пробирает до самых печенок…
Без жировой плошки — скоро совсем носа на улицу будет не высунуть. Мошкара множилась и множилась, конца этому не было видно. Вечерами на подворья выносили горящие головни в вёдрах и накрывали их охапками лопухов и прочей сырой травы, что удавалась нарвать под заборами. Многочисленные дымные столбы буравили небо, и весь город — будто превращался в нутро прокопчённой печи. Карнизы крыш и черепичные стыки копили копоть, окрашивали дождевые лужи в чёрное… Скотина надрывала глотки в загонах, жалуясь на дым. Даже в молоке — появился невытравимый ничем привкус гари.
Но сам Луций — больше всего досадовал на то, что даже случайные укусы больше не заживали на нём теперь.
Он заметил эту новую напасть совсем недавно… и сначала не знал, что и думать. Волдыри от комариных уколов и мелкая сыпь, оставленная жгучей мошкой — вместо того, чтоб сойти через пару часов, как всегда бывало раньше, теперь припухали и твердели к утру следующего дня, понемногу превращаясь в болезненные мозолистые бородавки. Каждый новый укус был настоящей бедой — каждый, вовремя не прихлопнутый на щеке комар, добавлял очередной твёрдый волдырь. Пока их было не очень много — повезло, что тётка Хана очень вовремя подсунула матери вонючее это лекарство… Но, если так пойдёт дальше, то скоро он совсем перестанет узнавать себя в зеркале.