Теодор Старджон – Брак с Медузой (страница 53)
Я прихожу. Стальная дверь не заперта. Проскальзываю внутрь. Отыскиваю отошедшую доску, и подъем наверх, и тесную темную дыру под крышей, и щелочку, сквозь которую мне видна комната Массони. Потом жду. Это меня, Гвидо, Массони ищет там и сям, и будет искать еще долго, пока усталым не вернется домой. Вот он возвращается – в самом деле, усталый; не снимая плаща, валится на кровать. Уже почти темно. Вижу, как он смотрит в потолок, и знаю, что он думает: «Где же Гвидо?» И еще думает (я знаю, потому что он так говорит): «Если бы я мог понять этого Гвидо – застал бы его в нужном месте в нужное время, прежде, чем он переломает ноги очередному нищему, разобьет очередной церковный витраж, подожжет очередную типографию…» Если Массони скажет это вслух, я громко рассмеюсь. Массони не понимает Гвидо и никогда не поймет: Гвидо никогда и ничего не повторяет дважды, и никто не знает, куда Гвидо нанесет следующий удар.
В сумраке он вздыхает, сжимает губы, трясет головой. Думает. «Рано или поздно он сделает ошибку – но этого мало. Если бы знать, если бы только понять, что он делает и зачем! Тогда можно было бы его опередить. Остановить. Поймать на месте преступления».
Никогда он не поймет, никогда, никогда не научится предсказывать. Никогда, никогда, никогда ему не поймать Гвидо на месте преступления. Не дано ему понять самую простую вещь: я – Гвидо, и ненавижу, потому что я Гвидо, и крушу, ломаю, жгу, калечу, потому что я Гвидо – этого достаточно. Массони боится, потому что он полицейский. В этом вся его жизнь: познавать вещи, какие они есть, а потом делать такими, какими они должны быть. Но… он не простой полицейский. Он детектив с тростью и блестящими пуговицами. Другие полицейские ловят нарушителей закона, чтобы их наказали. Некоторые сразу и ловят, и наказывают. А Массони говорит о себе так: он стремится остановить преступника до того, как преступление свершилось. В самом деле, Массони не такой, как другие. Тем, как и мне, очевидно: преступление без свидетелей, без улик полиции не раскрыть – и пожимают плечами, и стараются забыть, что делает Гвидо. Не то Массони. Он не забывает. Хуже того: Массони знает, чтó делает Гвидо, а чтó кто-то другой. Когда кто-то залил кислоту в компрессорный бак на стоянке автобусов и погубил шестьдесят одну шину, все решили: это работа Гвидо! Но Массони знал, что нет: четыре разных человека сказали мне об этом. Он сказал: нет, Гвидо действует не так. Он разрушает по-другому.
Вот почему я прячусь здесь. Раньше никогда не прятался. Одиннадцать раз меня задерживали и отпускали: ни свидетелей, ни улик. Я хожу у всех на виду и смеюсь над ними! Но этот Массони – он знает, чтó моя работа, а чтó нет, так что теперь я прячусь. Все они мои враги, все и каждый, но Массони – первый, величайший враг. Все хотят поймать меня
Полежав на диване в плаще, Массони со вздохом садится. Не вставая, дотягивается до стола и зажигает керосиновую плитку. Разгорается голубое пламя. Массони зевает, снова вздыхает, встряхивает чайник, проверяя, есть ли в нем вода, и опять ставит на огонь. Медленно поднимается, шаркая, словно ботинки на нем слишком тяжелы, подходит к шкафу, достает…
…достает портативный фонограф, ставит на стол, гладит, словно кошку, открывает крышку, вынимает и прилаживает иглу. Возвращается к шкафу, перебирает пластинки – одну, другую, третью; выбирает одну, несет к столу, ставит на вертушку…
Опускает иглу, включает фонограф, и снова начинается
Посмотрите, посмотрите-ка на него: что это он достает из-под кровати? Конечно же, не… о нет, это она, она, она: скрипка, кошмар из дерева, кетгута и волосяного смычка; и он… он сейчас…
Нет, нет! Не стану слушать! Обхвачу голову руками, зажму уши!.. Но он уже играет, он водит смычком по струнам; начался кошачий концерт, и мне некуда бежать, некуда изгнать его из головы!..
Много нот играет этот полицейский. Очень много. Играет вместе с записью: ноту за нотой – вместе с водопадом нот из фонографа.
Наконец я смотрю на него. Он расставил ноги, опустил подбородок на подбородник черного дерева; глаза полуприкрыты, лицо спокойно, пальцы левой руки бегают по грифу, как насекомое. Все его тело – нет, не раскачивается, но поворачивается слегка то туда, то сюда; им владеет музыка. Правая рука со смычком движется так… широко, так свободно. И все его тело – оно… свободно. Как будто летит. Он… Нет,
Он прекращает игру.
Окончилась запись. Он поднимает иглу, переворачивает пластинку, ставит другой стороной, снова опускает иглу. Я слежу за ним, затаив дыхание. Я больше не выдержу – заору, зареву, если он опять… Но тут он смотрит на чайник, снова идет к шкафу, достает банку кофе. Открывает, заглядывает внутрь. Пусто. Идет к фонографу (
Выходит.
Запирает за собой дверь.
Я один среди воплей и визгов, и скрипка на столе глядит на меня черными изогнутыми прорезями глаз.
Теперь можно бежать! Или…?
Он запер дверь. Стальную дверь в бетонной стене.
И оставил плащ. Оставил играющую пластинку. Оставил огонь на плитке и чайник, который вот-вот закипит.
Он сейчас вернется. Я не успею разобраться с замком и сбежать. Придется остаться здесь, в моем укрытии, и слушать визгливый клекот музыки, и смотреть на скрипку, и ждать, О боже, ждать.
У этой страны музыка, как зараза, и в крови, и в костях. Здесь люди и дышат в ритме музыки. Можно переломать ноги уличному певцу – и он заткнется. Можно поджечь типографские станки и стопки тетрадей, испещренных линейками и черными точками, – но музыка не остановится. Можно швырнуть кирпичом в церковный витраж, за которым упражняется хор, – и хор умолкнет, но тут же, пробираясь переулком в темноте, ты услышишь, как какая-то мамаша поет своему ублюдку колыбельную, а за углом какой-то кретин тренькает на мандолине…
Боже, прокляни эту визжащую пластинку! Что за безумие овладело тем ненормальным, что решил записать эту серию скрипов и визгов? Не знаю. Не узнаю никогда. Почему сам он не умер первым, почему эта мешанина звуков не убила его? Но все они сумасшедшие, все психи, французы, что с них взять, хоть и дали этой проклятой музыке доброе итальянское имя! Массони, Массони, вернись и заткни орущий ящик – иначе я наплюю на здравый смысл, на безопасность, спущусь вниз и разобью его вот этой ухмыляющейся скрипкой! Тогда меня схватят, наконец схватят… но этого будет стоить минута тишины, глоток воздуха, не зараженного «Рондо Каприччиозо»!..
Я кусаю себе язык так, что вскрикиваю от боли.
Нет! Не знаю я, как называется эта музыка! Не знаю и не узнаю никогда.
Кто-то смеется.
Я широко открываю рот и дышу молча, чтобы не закричать, дышу так, словно пробежал бегом несколько километров. Наконец дверь приоткрывается. Массони! Убью его, скоро, скоро убью! Быть может, пытаться заглушить музыку в этой стране одному человеку – все равно, что вычерпывать чайной ложечкой реку По: но эта капля музыки, этот Массони – о, скоро, очень скоро я зачерпну его и пролью на берег; ибо если я ненавижу (а я ненавижу!), если ненавижу то клокотание и визг, что люди зовут музыкой (о да!), если ненавижу полицейских (видит бог, да!) – значит, во всем мире, больше всего, важнее всего, превыше всего для меня ненависть к этому маэстро-детективу! Теперь я знаю: сломать то, поджечь это – ребячество. Только после убийства Гвидо станет