Теодор Далримпл – Откровения тюремного психиатра (страница 28)
Моей пациентке было за пятьдесят; она работала в магазинчике в одном из унылых кварталов (состоящих из бетонных многоквартирных башен), где обитает рабочий класс. Пространство между башнями продувается ветрами, словно аэродинамическая труба, а трава утыкана столбиками с табличками, предупреждающими, что детям запрещено играть на ней (особенно порицаются игры с мячом), ибо газон — удобство, которым должны наслаждаться все. В числе удобств, которым должны наслаждаться все, входили подземные переходы и пешеходные туннели под автострадами: этими удобствами наслаждались главным образом грабители и наркоторговцы. Так называемый культурно-спортивный центр являл собой бетонный короб (с подземным бункером), которому архитектор, неохотно решив сделать уступку эстетике, придал совершенно отвратительную форму.
Со временем я хорошо узнал эти башни — с их ледяными вестибюлями, с их окнами, забранными сеткой, с их лифтами, выстланными алюминием и пропахшими мочой, с их лестничными пролетами, которые усеяны использованными иглами и шприцами. Мне случалось посещать здесь пациентов, страдающих психозом и использовавших собственную мебель в качестве топлива, ибо им отключили электричество за неуплату; от музыки их соседей-растафари днем и ночью содрогалось все здание. (Мне довелось встретить двух арестантов, которым предъявили обвинение в покушении на убийство, потому что убийство казалось единственным способом найти управу на тех, кто включает эту громкую и навязчивую музыку, после того как вежливые просьбы в адрес соседей и апелляции к жилищному управлению не произвели совершенно никакого действия: власти попросту трусили.) Я знал жильцов, жаловавшихся на то, что их стены атакует черная плесень (в объемах, характерных скорее для научной фантастики), и получавших в ответ полное отрицание этого факта со стороны жилищного управления, пока я не написал письмо директору жилищного департамента города (похоже, департаментские чиновники более низкого ранга вообще не утруждали себя решением чьих-либо проблем). Я знал старушек, боявшихся выйти из дома, который постоянно был фактически осажден грабителями. Я знал чудаков, которые вообще не покидали свою квартиру на одном из верхних этажей и лишь иногда, как альпинисты, спускались по веревке вдоль стены здания. Я знал ревнивцев, которые волокли своих любовниц (якобы изменивших им) за волосы через всю комнату, так что нижние жильцы слышали ужасный шум. Я знал шизофреников, по ночам придвигавших мебель к двери, чтобы в квартиру не вторглись захватчики, и сооружавших причудливые устройства, чтобы отклонять лучи, которые направляли на них соседи. Это было словно бы место действия некоего современного «Сатирикона».
В магазин, где работала моя пациентка, перестали пускать детей из местной средней школы, потому что они воровали очень много товаров. С согласия директора школы этот магазин был объявлен запретной зоной для ее учеников (или, как сегодня принято выражаться в официальной среде, «учащихся»). Но однажды туда вошли три четырнадцатилетних мальчика, которые уже, впрочем, достигли габаритов взрослых мужчин лет тридцати.
— Сами знаете: вам сюда нельзя, — заявила им моя пациентка.
Но они отнеслись к ее словам не как к запрету, которого надо послушаться, а как к вызову. Один перепрыгнул через прилавок и принялся душить женщину, а двое других стали с хохотом набивать карманы. Моей пациентке показалось, что она вот-вот умрет, но парень разжал руки прежде, чем она потеряла сознание. Потом подростки убежали, и женщина вызвала полицию.
Полицейским удалось поймать мальчиков (что вообще-то довольно необычно). Они вынесли этим подросткам официальное предупреждение. Это-то и расстроило мою пациентку. Ей представлялось, что в тот момент ее жизнь подвергалась опасности (судя по ее описанию, так оно и было, поскольку душители часто заходят дальше, чем намеревались), но это весьма незначительное наказание, не дотягивавшее даже до уровня шлепка, заставило ее осознать, как мало государство печется о ее безопасности и даже о том, чтобы она не лишилась жизни. Получалось, что в глазах государства она — ничто. Хуже того, позже она встретила этих подростков на улице, и они стали открыто смеяться над ней, поскольку думали, что одержали над ней какую-то победу. Впоследствии она так и не вернулась на работу.
Я с уважением относился к полицейским — как к отдельным личностям. Большинство из них хотели как можно лучше выполнять свою работу, и большинство без лишних колебаний рискнули бы своей жизнью, чтобы спасти какого-либо члена общества, — конечно, если им это позволяет установленная процедура. Но полиция как организация (если не считать таких вопросов, как профилактика терроризма) находилась у нас в весьма плачевном состоянии. Главными констеблями выбирали тех, кто говорит гладко, а не тех, кто говорит искренне и прямо. Их работа во многом состояла в том, чтобы воздвигать всевозможные препятствия на пути у своих подчиненных. Но при этом они лишь выполняли приказы собственного руководства.
Однажды меня вызвали в один из ближайших участков, чтобы я осмотрел арестованного, который проявлял все признаки безумия. Я припарковался на улице прямо возле участка (откуда было отлично видно мою машину). Пока я осматривал этого человека в одной из камер, кто-то украл приемник из моей машины (разбив стекло): в то время это было еще легко сделать.
Обнаружив кражу, я вернулся в участок, чтобы заявить о ней. До сих пор помню, что мне сказал дежурный сержант:
— Да это наверняка Смиты из дома двадцать два. Они вечно залезают в наши машины.
После некоторого молчания (мне требовалось как-то оправиться от его слов) я осведомился:
— Почему же вы ничего с этим не сделаете? Вы же все-таки полиция.
Сержант только пожал плечами. Что тут сказать? Вот такая тогда была жизнь.
В другой раз, посетив тот же участок, я воочию увидел, что некоторые полицейские гораздо меньше заботятся об общественной безопасности, чем о достижении целей, поставленных начальством. Меня вызвали для того, чтобы я осмотрел содержащегося в камере человека, который подошел на автобусной остановке к женщине, дожидавшейся транспорта, и попытался отсечь ей голову топориком для разделки мяса. Она никогда его прежде не видела, и он ее — тоже; однако, атакуя несчастную, он воскликнул: «Мария, королева шотландская, была невиновна, так что тебе тоже надо умереть».
Логика этого рассуждения казалась не очень-то понятной. К счастью, одежда женщины смягчила удар и тем самым предотвратила травмы, но все равно трудно представить себе более ужасающее переживание. Мир навсегда перестал казаться жертве безопасным: всякий прохожий мог иметь при себе смертельное оружие и без всяких причин наброситься на нее.
Я обследовал этого человека в камере полицейского участка. Он явно был сумасшедшим. Похоже, он обитал в собственном мирке, имевшем мало общего с обычным миром. Невозможно было следовать за его рассуждениями. Мысли его не были связаны друг с другом, и, как бы вы ни копались, вам так и не удавалось получить последовательное объяснение его поступка. Казалось, у него имеется свой личный язык (хотя тот же Витгенштейн и отрицал саму возможность существования такого языка).
Когда я сообщил сержанту, отвечавшему за содержание арестованных под стражей, что этот человек — сумасшедший, мое сообщение, похоже, не стало новостью для полицейского. Я добавил: на мой взгляд, ему следовало бы обвинить арестованного в покушении на убийство. В конце концов, тот ясно выразил свое намерение убить. Конечно же, я не думал, будто он может (или должен) быть признан виновным в таком преступлении (если только его помешательство не стало результатом невольной наркотической интоксикации; это могла бы установить дальнейшая проверка — тесты, обследования и т. п.). Однако надлежало должным образом официально зафиксировать его весьма опасное деяние и затем провести судебный процесс, результатом которого стало бы помещение его в больницу при условии строгого надзора. Это не только защитило бы общество, но и в каком-то смысле заверило бы жертву в том, что к этому вопросу отнеслись серьезно.
Сержант, отвечавший за содержание арестованных, явно хотел поскорее сбыть с рук этого психа, поэтому он настаивал на том, что закон не позволяет ему выдвинуть обвинение против сумасшедшего и что, если я немедленно не отвезу задержанного в больницу (без выдвижения обвинений), ему, сержанту, придется выпустить его обратно на волю и даже вернуть ему топорик, потому что, насколько ему известно, это собственность задержанного.
Это был сущий шантаж, и я принялся спорить, но никакие мои доводы на него не действовали. Я заметил: если бы этот тип все-таки успешно совершил убийство, сержант не уверял бы, будто не может выдвинуть против него обвинение, и не грозился бы отпустить его восвояси, если его немедленно не отвезут в больницу без всяких обвинений. Так что, пояснил я, в этом смысле нет разницы, убил он или нет. Более того, добавил я, наша больница не является хорошо защищенным зданием, двери в ней не запираются, и из нее легко сбежать. Ведь соображения общественной безопасности явно требуют, чтобы он оставил задержанного в участке, пока для того не подыщут какое-то подходящее место? Но сержант был непреклонен. Или я немедленно приму его в нашу больницу, или он его выпустит. Я посчитал, что он настроен серьезно и что он вполне готов отпустить задержанного на все четыре стороны, — и я почувствовал, что долг повелевает мне уступить.