реклама
Бургер менюБургер меню

Татьяна Замировская – Смерти.net (страница 29)

18

– Я в молодости смотрел похожий сериал, кажется, – грустно сказал муж однажды утром. – Про то, как живут вместе муж и жена, и оба умерли. Но на самом деле умерли не оба – кто-то из них кого-то убил, и они живут вместе. Только вот беда в том, что такого сериала не было. И молодости не было. И не будет уже никогда. И даже если ты это запишешь, сериал по этому не снимешь, потому что это какая-то вязкая бессюжетная херня.

Эпистолярный фильм, мысленно ответила я. Сериал, снятый по комплекту неотправленных писем в прошлое. И пусть ты не услышал мой ответ, он уже есть, существует и влияет на контекст.

На аукционах мы немножко оживали – все было похоже на нашу прежнюю ветошную жизнь, когда мы ходили в варьете на кибер-Брехта или прожигали пятничные ночи на шестичасовых вагнерианских шоу: пили сахарные лилово-рыжие коктейли с колышущимися в них, как медленные птицы, мясистыми тропическими цветами, веселили незнакомцев шутками в оперном буфете («Ну что ты все смотришь и смотришь в зеркало? кого ты там хочешь увидеть? себя семнадцатилетнюю?»), притворялись, что видим друг друга впервые (опять же способ развеселить незнакомцев), и смотрели на вещи. Здесь мы смотрели на вещи – плюс все остальное. Что только не может быть настоящей вещью! Сахарница. Бездарная, бездарнейшая рукопись (читать невозможно, а удовольствие все равно получаешь). Щербатая груша из воска. Пробка от несуществующего графина. Очень старая, немного прогнившая, пожеванная мышами картонная коробка (тут муж оживился: был бы кот, вот бы он обрадовался, это же царь-коробка! от нее свет, сияние исходит! она прямо портал в реальный мир вещей и чувств! он бы буквально мышей себе высасывал из манящей настоящести этого гнилого картона!).

Муж смотрел на вещи, я смотрела на людей – давай мы с тобой сегодня назовем все это людьми, хорошо? Я высматривала А.: придет, не придет? Пусть А. и был любителем аукционов, он не появлялся. Видимо, откуда-то знал, что я тут буду. Вероятно, я даже слала ему по вечерам сообщения: придешь, не придешь, приходи же, мы тут собрались. Он не отвечал. Я бы и сама себе не отвечала.

Я так привыкла к отсутствию ответов, что, наверное, вся история, которую я хочу тебе рассказать, – о том, что никто никому на самом деле не отвечает.

Помимо А., я высматривала свою бабку (она обязана была находиться среди оценщиков!) или хотя бы своих ктиков – мысленно я присвоила себе все двенадцать, весь этот беленький шерстяной циферблатик. По вечерам я до сих пор искала их в парке, традиционно бегая вокруг зверькового кладбища, но мне перестало везти – хотя, подозреваю, такая категория, как везение, осталась в пространстве шанса, то есть – снова назовем это как-нибудь иначе – жизни.

В парке мне иногда попадались звери или что-то похожее. Проносились молниями по деревьям белочки, шуршали ликвором (я сломалась на слове «листвой», запомни это) мыши, как-то я увидела в ржавых мхах полусонного поздненоябрьского ежа, который грузно копошился в коричневых листьях. Еж зафыркал, когда я подтолкнула его ладонью, – от него пахло свежевырытой могилой, и я ужаснулась: откуда у меня это знание, чей это контекст, что и кто тут кому рыл? Еж немного кололся, но у меня и раньше кололись ежи: это могла быть память. Была бы я нейробабка, я бы лизнула ежа, чтобы понять; придерживая мягкого, топорщащегося ежа ладонями, я начала озираться, вдруг бабка и правда где-то тут ходит, пусть бы она и лизнула ежа. Но никого не было – как обычно в таких ситуациях, ты всегда остаешься одна с ежом, и сложно определить, кто из вас за кого живет, и нет способа понять, кто из вас настоящий; и вокруг пустырь, и весь мир пустырь.

Я наклонила голову и все равно лизнула ежа, потому что при жизни я никогда не лизала ежа, и предположила, что это – переизобретение опыта. Правда, после того как я уже лизнула его и почувствовала вкус колючей мокрой земли на языке, я не была уверена, лизала ли я при жизни ежей. Возможно, все, что я делаю тут словно в первый раз, – мой забытый, вытесненный опыт.

Мне надо уехать в лес и жить в лесу, поняла я, отпуская ежа – он валко зашуршал куда-то сквозь шаткие хляби. Поумирали же лесники какие-то. Друзья природы, экологические активисты, нейрохиппи. Сколько великолепных, пригодных для жизни лесов тут должно быть. К сожалению, все леса, которые мне попадались, ни в какое сравнение не шли с нашим живым, громким собачьим лесом послежизни, сквозь который мы носили друг другу и пустоте то камни, то коробки, то непрожитую, непроявленную нашу скорбь несоединимости друг с другом.

Однажды я почти забрела в крошечный, но многообещающий лесок на окраине города, но встретила на обочине человека (напоминаю, во время сегодняшнего сеанса у нас все – люди, каждая душа – человек), который грустно сказал: а я волонтером был, трупы в лесу искал, и вот теперь гуляю тут, а заходить боюсь, и с тех пор мне всякий лес на квадраты расчерчен. Спасибо, растерянно сказала я, так я пойду, может, похожу по лесу вашему? (Нужно ли спрашивать у других мертвых разрешение на пользование их контекстом, если встречаешься с ними около этого контекста?) Нет, ответил он, не иди туда, ради бога, там труп, там везде труп.

Везде труп, а мне не страшно – чудовищ не существует, душевнобольных не копируют, никто не должен страдать.

Страдаю ли я? Пожалуй, нет, хотя я переживаю из-за А. Кто точно страдает, так это муж. И я искренне не понимаю, почему мне так жалко человека – назовем и это человеком, будем необыкновенно щедры сегодняшним вечером, – который меня убил. Как мне тебя утешить? Таскаю я тебя с собой по завтрашним вечеринкам себе или тебе в утешение? Это любовь, привязанность или стокгольмский синдром?

И кого я хочу встретить на самом деле?

План мой был хлипкий, но внятный: выследить и обрести нейробабку (я знала, что она профессионал), попасть к ней домой, выкрасть ктика, притащить его в Комитет восстания мертвых в качестве нежного, мягкого подарка и как-то выторговать себе приоритетную очередь в нашем сложном, трудном и непрекращающемся деле попыток хоть через что-то – пусть электровафельницу, пусть посудомоечную машину – заглянуть в реальность. Я не была уверена, что нейробабка насобирала самовоспроизводящихся ктиков оттого, что была натренирована на это дело, – нейрозомби идет на след вещи, как собака течет вечной пружинистой рекой за подраненным хозяином селезнем, за сбитой метким выстрелом дверью, за расстрелянным в упор, но не сдающимся, петляющим по снегу ящиком или камнем; нейробабка-кошатница так отчаянно ищет ктика, что, вероятно, даже чуть-чуть его создает, хотя что она может создать, ее нет. Когда я делилась с мужем предположениями про бабку, я уже плоховато понимала, что имею в виду, – как будто к некоторым зонам моей свежей посмертной памяти доступ был ограничен. Что не значило, что этой памяти не существует.

«Я могу добыть кота, ктика, – писала я сообщения в Комитет восстания мертвых, в строке темы указывая одно-единственное: «Лина». – Что ты про это думаешь? У меня есть возможность достать ктика. Поможешь ли ты мне снова попасть в собаку, голосовую консьержку, кроткую кофемолку, если я принесу тебе кота? Кот лучше, чем радио, ты это сама знаешь. Кот – это и есть белый шум».

Возможно, я писала эти сообщения мысленно, потому что ответа не получала. Я так привыкла не получать ниоткуда ответов (дубликат, дублирующий свои опасения, не должен казаться тебе симптомом, заиканием, речевой незавершенностью, хотя он в целом и есть не жизнь, но заикание), что задним числом помечала все свои неотвеченные письма как мысленные, несуществующие. Такие же мысленные и несуществующие, как все, что нас окружает.

Аукцион тревожил мужа именно что мысленностью, условностью. Он отказывался принимать все эти правила.

– Я понимаю: вот копия, вот ее контекст. Вот еще копия, вот ее контекст. Все объединяется – контекст общий, сознание индивидуальное. А вот вещь. Какая, к чертям, вещь? Куда ее отнести?

– Допустим, кто-то их создал отдельно, специально, такие точные цифровые копии вещей, и загрузил в интернет для мертвых, – озвучила я одну из официальных, но неубедительных версий возникновения объективных вещей. – Может, кто-то хотел сделать нам приятное. Вот и получается, что вещи и не контекстуальны, и не индивидуальны.

– Нет, это не то, – отвечал муж. – Я читал в нормальном интернете, когда про вещи только начали писать. Они как-то сами, мать их, появились, эти вещи, самозародились. Их даже нельзя вычленить как цельные блоки информации – это такие куски, фрагменты, все в разных местах, но как ДНК или голограмма. Что-то вроде квантовой запутанности: эти куски слипаются только друг с другом, как бы далеко они друг от друга ни находились. И слипаются в вещь, которая одинакова и объективна для любого дубликата, который ее воспринимает. Это странно, и это какой-то, блин, демонизм.

– Никакого демонизма, – бормотала я, выглядывая в задних рядах призрачного А. и его умозрительную новую подружку.

Иногда, впрочем, и правда в качестве лотов проявлялись довольно странные штуки. Кто-то принес, например, горошек в банке, консервы – древние, венгерские, сине-белые. Мне стало очень не по себе, как будто в зал внесли гроб.