Татьяна Успенская-Ошанина – Жизнь сначала (страница 23)
Выложил, как на духу, и мне стало легче, только тогда поднял глаза, встретился с добрым чистым взглядом.
— Не переживай, Птаха. Больно совести много в тебе, а я ведь понимаю, я ведь, Гриша, многое понимаю, Тюбик наш того — пошёл в моторы.
— Как ты сказал?
Сан Саныч засмеялся, махнул рукой.
— Да, ладно, ерунда. Дуй домой. Тебе, по-моему, надо домой.
Да, мне нужно скорее домой. Давно нужно.
Тоша ждёт с обедом. Она в своём сером платье, которое я так люблю.
— В дорогу лучше в этом, да? — спрашивает доверчиво. — Не мнётся, тёплое. Ты небось проголодался? А я испекла пирог с капустой. Мне одна женщина дала рецепт. Хрустит! Мой скорее руки.
— Погоди, — остановил я её, когда она двинулась из передней в кухню. — В течение двух часов я дрался врукопашную: говорил, что свободен выбирать свой путь, а мне доказывали, что не свободен со дня рождения.
— И кто победил? — спрашивает Тоша тревожно. Она кротка, настроена мирно, и я с подробностями пересказываю ей разговор.
— Я умолял отпустить меня, я объяснял, что от этого зависит моя личная жизнь.
— Ерунда. Не от этого зависит твоя личная жизнь, — перебивает меня Тоша. — Так и сказал: «под угрозой институт»?
Я кивнул.
Лишь передав каждое Тюбикино слово и каждое своё, я почувствовал, что голоден. Мою руки и говорю не замолкая — о Сан Саныче и о моей попытке найти выход.
Тоша ходит за мной следом: из передней в ванную, из ванной в комнату, ждёт, пока переоденусь. Наконец мы садимся ужинать.
— Не расстраивайся, Гриша, поезжай в свой колхоз, — говорит она, когда я замолкаю. — Коровы, зимний лес, голодные бездомные собаки — всегда есть то, что можно написать. Живая жизнь. Ты настоящий художник и попробуй представить всё так, как есть, не лги на холсте, как солгал с «патретом». Поглядим, пройдёт это или нет?
А я смотрю на неё, забыв про необычный пирог, и у меня пережимает дыхание: в венце светящихся волос, она — моя дорога, и ни Тюбик, ни декан, ни сам премьер-министр не имеют такой власти — отнять её у меня. Печальные глаза улыбаются мне.
Пирог, чай, дорога на вокзал как во сне. Сумка её слишком легка, мне бы сейчас пудовые чемоданы в руки. Я бы хотел всю дорогу нести Тошу на руках, и мне не было бы тяжело, потому что её лицо припадало бы к моему, её глаза смотрели бы на меня близко, очень близко…
Вернулся один — в её дом. Странно — вернуться в её дом без неё.
А дом полон её запахов, снов, её слов.
Прямо в пальто подхожу к её мольберту, сдёргиваю шторку. И в ужасе отступаю. Да что же это такое?! Главный цвет — розовый: цвет раздражённой и воспалённой кожи. Из этого, розового, цвета на меня человечьими, красными, плачущими глазами смотрят два совершенно голых, без единого волоска кролика. Видно, что они дрожат, в боли прижали уши к голове, лица у них — ребёночьи, беспомощные, дети они — не кролики, обидели их, измучили. Двое уже ощипаны, а третьего ощипывает деваха. Может, брови, глаза по отдельности и красивы даже, но лицо, соединившее их в целое, отталкивает, пугает зверством, нечеловеческим выражением алчности, властности, всеправия на несчастную кроличью жизнь, у девахи — лицо палача.
Обычно пересказать Тошину картину нельзя. Обычно в Тошиной картине всё зыбко. Это не реализм, а душа человека, природы, события, это настроение, или боль, или радость, или открытие. А в этой… голая кожа — живая, сочная. Удивительно написаны пальцы девахи — с фиолетовыми ногтями, в сверкающих перстнях, они вырывают пучками кроличью шёрстку. У кролика, находящегося во власти этих пальцев, разинут рот, видно, он кричит от боли, рвётся, плачет, но другая рука девахи, в браслете и перстнях, цепко впилась ему в брюхо, сжала безжалостно желудок и сердце, из неё не вырвешься. В ушах у девахи — серьги, тяжёлые, золотые, с крупными бриллиантами. И очень аккуратно собрана в большой мешок шерсть с двух кроликов, а эта, с последнего, — на раскинутой простыне полиэтилена. За спиной у девахи — распятые на деревянных подставках пуховые платки, шапки, шарфы.
И всё-таки сразу увидишь: это именно Тошина картина. Несмотря на то что и кролики и деваха выписаны довольно натуралистично, главным остаётся настроение: раскрывается оно через цвет картины — серовато-кровавый: как бы зарево за спиной девахи, пожарище, знак беды. И, как всегда у Тоши, суть картины — душа обиженного существа: мука, недоумение перед жестокостью. А по контрасту с незащищённостью кроликов — драгоценные камни в серьгах и в перстнях. Получается, из девахи живое — лишь одни эти камни — в мочках ушей и на серых, с фиолетовыми ногтями пальцах.
Да что же это за зрение, за восприятие, за выбор — страдание и жестокость, палач и жертва?!
Что за притягательная сила в её холстах? Не могу отойти от несчастных кроликов, мне хочется взять их на руки, согреть, покормить, смазать кровоточащую кожу спасительной мазью! Замечаю всё новые подробности: разбросанную на полу сморщенную, жухлую, с чёрными, не отмытыми пятнами морковку, глубокий вырез в кофте девахи, пухлые полушария грудей, вызывающих и манящих, — деваха любит все удовольствия жизни! Круглые голые коленки, широко расставлены ноги, прочно стоят на паркетном полу. Любит себя и не любит живое — кролик сжат между длинными ступнями, ему не спастись!
И неожиданно я натягиваю чистый холст на свой мольберт. Не я, рука моя сама выводит физиономию председателя, ту, настоящую, которая сначала зеркально отразилась на холсте: и студень подбородка, разлившийся по галстуку и костюму, и узкий серпик губ, повёрнутый вниз, и судящий взгляд. Председатель схож с девахой! Я ещё не знаю его дел и судеб зависящих от него людей, но в его лице — та же властность, та же алчность и то же право на чужую жизнь, что в лице девахи, он — безжалостный палач. Уши у него оттопырены, пальцы — не в перстнях, не в маникюре, но они серы, цепки и злы, как у девахи, это пальцы с развитым хватательным движением.
8
Председатель прислал за мной на станцию машину. Секретарь парторганизации распахнул передо мной дверцу.
— С приездом вас! Значит, обстановка такая, — старается секретарь выполнить приказ председателя — сразу ввести меня в курс дела: — Вам оборудована комната, составлен план — отдыхательная программа, мероприятия по охвату разных сфер жизни, отъезд. Завтрак — десять тридцать. — Секретарь развернул листок с отпечатанными пунктами.
— Есть не хочу, спасибо, завтракал перед отъездом, — восстал я. — И планы зря составляли. Если можно, ведите меня прямо в коровник.
— Не положено. Не разрешено, — как попка повторяет секретарь одно и то же и тычет пальцем в листок.
Машина мягко скользит по асфальту, и я не могу не признать, председатель — хороший хозяин, сделал дорогу, наверняка недёшево досталась ему она! Еду в машине, как барин, а чувствую беспомощность: даже здесь, где я должен сам решать, от меня ничего не зависит. Похоже, Тоша не права: от человека ничего не зависит!
Председатель встретил меня как премьер-министра: распахнул пухлые объятия, сжал бережно. А я поспешил высвободиться, почему-то стало не по себе — и придавить ведь может, коли попадёшься ему в руки, с него станется.
— Идём скорее, самовар вскипел давно, чай настоялся. А хочешь кофия? Нужно подзаправиться перед трудовым днём.
— Я ночь не спал, наемся, усну, не смогу работать.
— Велика печаль. День — большой. Поспишь — поработаешь. Опять поспишь — опять поработаешь. А как же работать, коли не выспаться?! Ты — мастер, тебе нужно повышенное питание, я выписал продукты, теперь ты единица колхозная — полный пансион, и законный отдых после недели труда. А своё дело сечёшь, значит, успеешь, сделаешь всё, как надо.
Как под гипноз попал — под его властную силу. И чай пришлось выпить, и домашней выпечки хлеба отведать с домашним маслом, яичницу с колбасой и ветчиной — всё пришлось съесть, что положил мне председатель. И познакомиться пришлось с активом колхоза — ради меня собрали.
— Вот наши герои: бригадир животноводческого комплекса, механизатор Сторогин, бригадир-полевод Фомичёв… — По очереди представил мне всех председатель. — Передовики. — Передовики? Как на подбор, кругленькие, сдобные. Да они небось ни разу ни в коровник, ни в свинарник не зашли, если у них такой же, как у меня, — полный пансион. — Начнёшь с животноводческого комплекса, к нему первое внимание, сечёшь?! — выдаёт руководящее, программное ЦУ председатель.
Сам повёл меня в коровник. Подозвал девушку, румяную, наливную, с тугой кожей, словно натянутой на барабан.
— Начнёшь с неё. С её коровами! — приказал председатель.
Сколько же ей лет? Вроде все двадцать можно дать по комплекции: широкий таз, большая грудь. А ведь нет же, никак не больше семнадцати, может, даже и шестнадцать. Хотел спросить, не спросил. Успеется. Дело нехитрое за несколько часов выведать.
— Ну вы тут оставайтесь, я скоро зайду, — пообещал председатель. И добавил странное: — Ты тово… не балуй, смотри! — Грозная складка легла поперёк лба.
«Дочка, что ли?» — подумал я. Не спросил, само выяснится.
Председатель ушёл, оглядываясь, суетливо шаркая, а девушка деловито сказала:
— Пошли, что ли? Пора доить.
В её «что ли» я уловил ту же насмешку начальника к подчинённому, что жила в председателе. Со мной она пока не проявилась, но в любой момент, я знал, может проявиться.