Татьяна Успенская-Ошанина – Живу, пока люблю (страница 6)
Она продолжала много читать. Самиздат, как и в школе, приносил ей он, что называется — с доставкой на дом. Приходил вместе с ребятами, раз в месяц, беседы не получалось, спорил с ней до крика — у них на всё были разные точки зрения. И уходил вместе с ребятами до следующего месяца.
Ребята в их спорах не участвовали, Илька набрасывался на него, едва выходили из Елениной квартиры.
В тот год июнь и часть июля Елена провела в Звенигороде на практике, а когда вернулась, на столе нашла Зоину записку: «Еду отдыхать».
Вот тут и явился к ней он. Один, без Михаила и Ильки.
Евгений не ходил за Еленой в стаде вздыхателей, не встречал после университета, не провожал к Зое. В то лето жил так, как до поступления во Вторую, — сидел дома: читал, играл на гитаре. Он любил свою небольшую светлую комнату с книгами и альбомами. Художников и героев книг знал, как своих родственников. Изолированность от мира, от сверстников выработала чувство независимости. Он не хочет быть одним из… он лучше будет просто один.
Он не ходил за Еленой по пятам, он сочинял ей баллады, поэмы, стансы и «клал» на музыку, то есть на гитару. Часами он общался с Еленой в своей комнате: пел и пел, закрыв глаза и держа Еленино лицо перед собой.
В тот летний день он принял душ, тщательно побрился — срезал всю свою рыжую, распустившуюся за каникулярное время щетину, тщательно расчесал свою буйную, с трудом дающуюся щётке шевелюру и, чуть припадая на одну ногу, отправился к Елене.
Ждать пришлось недолго. Словно какие-то высшие силы были в тот час за него.
— Привет, Жень! — улыбнулась ему Елена. — Ты что тут делаешь? Один и без книг?
— На тебя смотрю, — сердито пробормотал он.
Он злился на себя — почему вспотел, почему слова даются с трудом?
— Пойдём в поход, — сказал он.
— В поход? Вдвоём?
— В поход. Вдвоём. В Звенигород.
— Я только что оттуда.
— Вот и хорошо. Там красивые места. Ты-то сидела небось на одном месте, правда же?
— Правда, — согласилась Елена.
Он видит, она сама не понимает, почему согласилась идти с ним. Согласилась потому, что он для неё — младший брат и с ним она может быть самой собой, а её родной брат ещё очень мал? В этом возрасте разница в шесть лет — пропасть. А тут всего полгода.
Он шёл впереди. Он хорошо знал дорогу. Сначала десять километров — поля и небольшие сельца, под горку, потом десять километров через лес, а там и Москва-река. В одном сельце — хрупкая церковь. Так и кажется: вот-вот распадётся на золотистые купола и чуть валящееся в сторону золотистое тельце, а стоит двести лет. И внутри золотистый полумрак от ликов святых и лёгкого света, идущего сверху.
Прежде чем позвать Елену с собой, он прошёл этот путь сам. Познакомился с бабой Клавдей, с её коровой Дунькой и собакой Тявкой, с весёлой, вышитой избой. Вышиты занавески, скатерть, покрывало на кровати, наволочки и даже ковровая дорожка. Белый фон, а цветы, петухи, яблоки, собаки — яркие: красные, жёлтые, зелёные. Чего только на этих вышивках ни живёт! Пахнет в избе сеном и клубникой. Половицы жёлто-светло-коричневые, от них разлетаются лучи.
Елене понравится в бабы-Клавдиной избе.
Ломоть чёрного хлеба, стакан парного молока — что ещё нужно человеку посередине пути?
А подойдут к Москве-реке, поставят палатку.
Евгений выбрал место, богом забытое, далеко от жилья, от лагерей, от Биостанции. Берег — заросший, пляжа не устроишь, дома не поставишь. А для двоих — простор, полянка общей площадью шесть на семь метров, крутой спуск к воде, за спиной же и с боков — лес с кустарником.
Палатку он взял у Ильки. Своей ещё не обзавёлся, а эта, Илькина, как своя, сколько ночей в ней проспали с Михаилом и Илькой, не сосчитать! С первого дня Второй школы расстояниями измеряли воскресенья.
Елена идёт неслышно сзади. Она земли не касается, парит. Лишь бы не обернуться и не раскинуть руки навстречу.
Но её не удержишь даже его сильными руками — выскользнет.
Мальчишкой ненавидел кровать, к которой был прикован тяжёлыми неподвижными ногами, и, когда мать уходила в магазин, бросал руки на пол и на них шёл от кровати прочь, пока ноги не спадали на ковёр. А потом на четырёхугольнике пола из угла в угол по диагонали тащил на руках своё тело. Руки поначалу были слабые, но каким-то непостижимым образом удерживали его тело. Ходил он на руках, пока они не немели. Тогда припадал к ковру, раскидывал руки в стороны — отдыхал. Снова шёл из угла в угол по диагонали на руках, словно знал: руки даны ему — жить, управлять не слушающимся телом. Тяжелее всего было возвращаться на кровать. Нужно подтянуться, а простыни съезжают, и руки онемели от усталости. Тогда он чуть отодвигал матрас и хватался за железку кровати. Долго подтягивался и, хоть и с трудом, сантиметр за сантиметром, но сам втаскивал тело на кровать. К возвращению матери лежал беспомощный в веере раскиданных тетрадей и учебников — учил уроки.
Нарочно придумывал, что ему так хочется съесть или прочитать — лишь бы отослать мать из дома хотя бы на час.
Потом целый год на костылях прыгал по дому и улице со скоростью бегуна-победителя — тело висело на руках и на костылях.
Теперь его руки железку могут согнуть. Но при Елене падают плетьми вдоль тела, словно не на спину, а на них всей тяжестью обрушивается рюкзак с палаткой и спальниками.
Почему он решил, что всю дорогу они будут разговаривать? Как можно разговаривать, если тропа через поле и лесок — узкая и к тому же Елена отделена от него не только рюкзаком, но и непробиваемой стеной воздуха!
О чём она думает? Что происходит с ней, почему так изменилась? Когда она учила их играть на гитаре, всегда улыбалась и была только с ними: видела их, слышала. Это ощущение — они соединены её голосом, её улыбкой, её треньканьем, её дыханием в одно общее — и есть жизнь. Ради встречи с Еленой он столько лет учился преодолевать боль, столько лет работал над собой — выздоравливая. Елена — награда за его терпение, за его мужество. Словно подсознание его знало, зачем он борется со своей бедой.
Можно остановиться, обернуться, затеять разговор. Но тогда они так и будут стоять — разговаривая. И никогда не дойдут ни до бабы Клавди, ни до берега Москвы-реки — до их жилья, шесть на семь квадратных метров, где должен возгореться костёр — их общий очаг. Вот уж на берегу они наговорятся. Костёр горит и сами собой складываются песни и признания.
А может быть, ей тяжело? У неё рюкзак небольшой, но в нём железные банки — сгущёнка, консервы, котелок, а ещё крупа…
Евгений оборачивается к Елене:
— Давай я понесу рюкзак, у меня руки свободные.
— Ерунда, не тяжело. — Елена останавливается.
Он поймал выражение её лица, когда на неё не смотрят.
— Почему ты печальна? — спрашивает он. — Тебе не нравится наш путь?
— Нравится. Я люблю колосья. Ты учуял, как они пахнут? И цвет… вроде зелёный, а совсем светлый.
— Ты не ответила на мой вопрос. Почему ты так печальна?
Щёки у Елены ярко-красные, и губы ярко-красные, глаза золотистые, волосы светлые, пух, не волосы.
— Разве? Я не замечала. Тебе показалось. Далеко ещё до села?
— Ты устала?
— Нет, я никогда не устаю. Я могу идти, сколько хочешь. Наверное, в родителей, они у меня оба геологи. Давай пойдём!
Они разговаривали! И Елена чуть улыбалась ему. И смотрела на него. Почему же между ними воздух твёрдый?
У бабы Клавди ей понравилось. Елена завела с бабой Клавдей разговор о старой деревне — как было до раскулачивания, как при Сталине жили и как сейчас?
Баба Клавдя отвечала обстоятельно. Раньше они были сытые, ели от пуза. Их не раскулачили только потому, что отца и деда в тот год убили. Кто убил, за что убили, до сих пор темно. А ещё не раскулачили потому, что не успели построить большую избу, а эта — разве изба? Хоть и добротная, а пространства — на две комнаты. Никто не позарился. Скотину, да, увели. И она, девчонка, потащилась в колхоз за скотиной — пальцы любили сосцы двух коров-кормилиц. С телят вырастила их Клавдя, вместо сестёр-братьев, которых Бог ей не дал. Одна-разъединая получилась она у родителей. За отцом вскоре и мать отправилась. В доброте жили родители, в присказках да прибаутках, несмотря на работу с утра до ночи.
Осталась Клавдя тринадцати лет одна с бабкой. Бабку тоже определили в колхоз. И потянулись дни без просвета. Коров ей дали десять. Доить их надо и в субботы с воскресеньями. В четыре утра вставала, с темнотой ложилась. Кроме скотного двора, где дел хватало, ещё было и колхозное поле в страду, да ещё и свой какой-никакой огород, с которого только и кормились.
Всё равно жили голодно, с полупустыми закромами.
Баба Клавдя говорила ровно, старательно, видать, так же, как работала всю жизнь.
— А ребёночек у вас был? — спросила Елена.
Баба Клавдя затянула платок:
— Поспеши, доченька, с ребёночком. Вовремя не родишь, опоздаешь. Мой жених засобирался в город на заработки, чтобы достойно свадьбу справить! А уродился он горячий, ждать свадьбы не хотел, домогался меня: «Моя будешь, спокойный уйду». Я же супротив его желания пошла — хотела честь по чести, как заведено у нас в роду. Поработал он в городе всего полгода, вернулся ко мне на три дня. «Свадьба будет, Клавдя, обязательно, — сказал, — потому что нету без тебя мне жизни, но для хорошей свадьбы ещё надо денег заработать, снова в город ехать, а я боюсь чего-то. Не противься, Клавдя, прошу». Я же упёрлась: до свадьбы ни за что! Он и решил: справлять свадьбу. Но, какая бы скромная она ни была, хоть неделя для подготовки, а нужна. — Баба Клавдя вздохнула. — На следующее утро ему пришла повестка: в два дня с вещами. Он опять приступил ко мне. Я опять не далась. А его в Финскую и убили. Вот и всё. Не моя глупость, может быть, и остался бы у меня ребёночек — подарок от него, моё утешенье.