Татьяна Успенская-Ошанина – Песок под ногами (страница 16)
Они стояли неподвижно, но, казалось, наступали на меня. Я шагнула к Глебу — почему-то важно было именно с ним вернуть взаимопонимание! — и, как когда-то нянечка, обеими руками провела по его волосам и лицу, стирая безжалостность.
— Не надо так, пожалуйста, — забормотала волнуясь, не умея выразить то, что переполняло меня.
Глеб отступил, покраснел.
Геннадий уже не зевал. Склонив красивую голову, он смотрел на меня взглядом усталого киноактёра.
Всё ещё раскидывал костёр Олег. Фёдор сидел на земле, обхватив руками колени. Кажется, спал. Искры от костра падали на его куртку и гасли.
Как бы через силу улыбнулась мне Ирина.
— Давайте спать?! Ирина! Федя! — звала я их.
Фёдор поднял спящее лицо и снова уронил в колени. В последний раз взметнулся огонь, сразу сбежал в золу.
— А вы? — резко спросила Даша.
— Измерю Косте температуру.
Хотела что-то сказать Даша, но Глеб её перебил:
— Мы разбили градусник. — Он крикнул ехидно, и я поняла, что не спасла его.
Небо — серое: рассеялась тьма, но ещё не пришёл свет солнца.
— У нас был ещё один, — сказала я. Пыталась увидеть доброе лицо Ирины, но Ирина отворачивалась от меня.
— И его разбили, — буркнула Даша. Она не казалась мне больше золотоволосой.
Ребята пошли, наконец, спать. Последней уходила Ирина. Я видела то длинный хвост её волос, то угол глаза. И в затылке её, и в легкой походке я читала сочувствие мне и желание, чтобы я это сочувствие заметила. Почему же тогда она отворачивается от меня?
Мы ели на застеклённой террасе, за общим столом. Этот стол был как раз для нас — не узкие доски, а длинные половицы, широкие, хорошо подогнанные из конца в конец террасы. Каждый раз, когда мы собирались вместе и начинался приглушённый гомон с обсуждением каш, кофе, книг, близких и далёких событий, я испытывала странное чувство величия: вот я, мать, собрала таких разных, объединённых этим светлым столом детей, и все мы — лицом друг к другу, и видно каждое движение каждого, и каждый из нас уже знает вкусы и привычки другого. Олег любит кашу, особенно когда по краям и на дне остаются розовые пенки от молока. Большой ложкой он отдирает их, чуть не по пояс залезая в котёл. Фёдор любит сыр, а Ирина у меня сластёна. Но сегодня во мне жило вчерашнее, ночное, и я не знала, кто я в этой ситуации, чего хочу от себя и от них.
Сегодня мы припозднились с завтраком. Нужно быстро поесть и идти работать. На террасе жарко, жужжа, летают мухи.
Что изменилось за эту ночь?
Геннадий аккуратно разрезает каждый кусок хлеба с джемом на кусочки, ест медленно — подолгу жуёт.
Костя жадно заглотнул кашу, залпом выпил молоко. Ирина, дежурная, тут же подложила ему кусок колбасы.
— А каши ещё дать? — спросила тоненько.
Костя, не жуя, глотает колбасу, тянется за хлебом. Хлеб намазан маслом и джемом.
Вдруг раздаётся хохот.
От неожиданности я вскочила и увидела слепую от смеха Дашу — она смотрела, как Костя ест.
— Ешь-ешь, поправляйся, — с готовностью подхватил Глеб. Губы его съехали узкой розовой полоской вбок.
Ребята уже открыто посмеивались. Геннадий хохотал, сквозь ресницы острым взглядом разглядывая Костю.
Только Костя, казалось, ничего не замечал.
Я пошла на кухню.
«Не подавись, голубчик», «Быстрее, не успеешь», — били меня по спине ехидные голоса.
Кухня у нас во дворе, отдельный дом. Кипел бульон на печке, в тазу лежала очищенная картошка и нарезанный щавель. Пахло жареным луком. На кухне делать было нечего.
Вышла и сразу попала на пепелище вчерашнего костра.
В восьмом классе помог Брест. А сейчас что делать? Куда кинуться за помощью? Зачем я стала учителем? Зачем с ними столько лет? Зачем привезла их в эту дурацкую Торопу?
В вышине кричали пронзительно птицы: «Зачем? Зачем?» — резче, чем люди на террасе, они мешали собраться с мыслями. Меня тряс гнев — неуправляемый, неосознанный. Вот и пусть! Хватит сдерживаться! Я кинулась назад — на пропахшую солнцем и молоком террасу. Остановилась на пороге. В течение тринадцати лет, выпуская из школы сотни учеников, я билась вот с этой неестественной краснотой на лицах, обозначающей жестокость, вот с этой пьяной сытостью, на грани с равнодушием. Не разрешая себе их пожалеть, сказала тихо:
— А ну, посуду мыть. Анекдоты доскажете потом.
Удивлённые незнакомым тоном, ещё улыбаясь, они стали поворачиваться ко мне. У меня зарябило в глазах. Не лица — маски, розово-белые, лепные, со стекляшками глаз, с пластмассой зубов, с проверченными дырами носов, окружали меня. Секунду, не больше, дрожали эти маски передо мной. Среди них — закрытое лицо Кости: он хватал всё, что попадало ему под руку, и равнодушно засовывал в рот.
— Он тяжело болен. Неужели вы не видите?
Костя обернулся ко мне, бессмысленно улыбнулся.
С лиц уходил смех. Я не стала дожидаться, когда он сойдёт совсем, ушла.
Погода портилась. Ещё полчаса назад солнце плавило нас, а тут, за минуту, замутилось и навалилось на землю грязно-пенистое небо.
В кухне пахло разварившимся мясом. Мелко нарезанные куски картофеля уже потемнели, и я стала бросать их в бульон, который в отместку плевался брызгами. И то, что брызги жгли, и то, что варилась для детей еда, успокоило. Просто они не понимают опасности. Повезу Костю в больницу. Да, надо достать продукты. Дежурные пока приготовят обед и ужин.
На крыльце террасы лениво потягивался Глеб. Из погребка, притулившегося под крыльцом, я выдвинула ящик, из которого достала пакеты с изюмом и курагой, коробки с вермишелью, кур.
— Давайте помогу, — вызвался Глеб.
— Ты лучше позови мне, пожалуйста, Костю, если он поел.
Глеб ссыпал в кастрюлю курагу.
— Поели-с и пошли-с полежать-с! — В голосе его не было обычного ехидства, только привычка к иронии, появившаяся в сегодняшнюю странную ночь.
Почувствовав это, я ничего не сказала и стала отсчитывать буханки. Серый хлеб пах так свежо и вкусно, что я задержала буханку в руках. Почему-то запах этот нёс простые мысли: они ещё дети, им по шестнадцать…
— Я не жесток. Понимаете… — заговорил Глеб, чуть задыхаясь, хотя я сама задвинула тяжёлый ящик на место. Вокруг нас стояли ребята. Олег смотрел на меня острыми зрачками, и я зажмурилась, будто он снова, как ночью, осветил меня злым лучом своего фонаря. — Костя был мне близким другом. Именно поэтому. Нельзя себя распускать. Понимаете? — Глеб вспыхнул. — Вы ведь не знаете… — крикнул он тонко, — я не говорю вам о своей беде. — Он судорожно глотнул воздух и продолжал спокойнее, не глядя на меня: — Не говорю, потому что это умножит счёт ваших собственных бед. И потом… я не хочу, чтобы меня жалели. Я хочу быть сильным. Хочу сам.
Лицо его пылало. И правда, я ничего не знала о нём. Благополучный мальчик… папа, мама, тётя. Но ведь чем-то вызваны его странные рассуждения, которые я слышу на протяжении всех этих трёх лет!
Даша молчала, небрежно откинув голову, но у неё едва заметно подрагивали губы. Золотыми прядями падали волосы на серую куртку.
— Разве мы дети? — подхватил Олег. — Пора бы и научиться владеть собой. Дело не в том, что он болен, а в том, как он ведёт себя. То «умираю!», а то заглатывает всё, что ни попадает под руку.
Ветер сгребал тучи и раскидывал их, дразня нас светом, и тут же задёргивал голубые пятна мутной пеленой. Так и во мне сейчас бродил неприкаянно ветер, путая и опрокидывая давно устоявшиеся понятия.
За много лет я впервые оказалась одна — против ребят.
— Иди мыть посуду, — холодно сказала я Глебу. — А вы собирайтесь в колхоз. Постарайтесь уж там, пожалуйста.
Даша метнулась беспомощным взглядом к Глебу.
Неожиданно Глеб и Даша в моём представлении соединились друг с другом, а следом и с моим мужем: в них, во всех троих, есть власть над собой, жестокость к себе. Но кто дал им право судить других, кто дал им право на жестокость к другим.
Я отправилась за Костей. Мне преградила дорогу Ирина со стопками тарелок.
— Вы на нас не сердитесь, — зашептала она громко. — Ребята хорошие. И Костя хороший. Мы так вчера испугались, а он, оказывается, просто струсил.
Костя жалко улыбнулся, когда я склонилась над ним. Я пыталась увидеть в его лице то, в чём были уверены ребята: он не болен. Но лоб его блестел мелкими капельками пота…
— Живот болит?
Костя схватил меня за руку, заплакал:
— Хочу в больницу. — Он плакал молча, всем лицом, сразу сморщившимся в кулачок. — Мне страшно!
Стирая с этого, незнакомого мне лица слёзы, я приговаривала, как когда-то надо мной, тяжелобольной, найдя, наконец, нас в детдоме осенью сорок второго года, приговаривала мама:
— Всё образуется. Полно, полно…
Серой ладонью Костя вытирал глаза, но они не становились сухими. Он громко говорил, быстро, как ел, боясь, что не успеет досказать: