Татьяна Толстая – Рассказы тридцатилетних (страница 77)
Только рассказав это до последнего дня и немного успокоившись, она сообразила, что никто, не то что прохожий, но и самый родной помочь ей сейчас не в силах, и, несколько пристыженная собственной исповедью перед незнакомым человеком, глухо спросила:
— А как вас, простите, дедушка, зовут-то?
— Меня? Николай, — ничуть не обидевшись, отозвался тот и добавил в объяснение: — Здешний я, подмосковный, из Можайска…
Ответа его Елизавета Федоровна не дослушала, вновь вспомнив со стыдом об оставленном дома больном, и вслух — или про себя? — взмолилась: «Ох, что же делать-то, а?!»
Дед внимательно, сочувственно, но твердо вгляделся ей в глаза:
— А ты думала, дочка, всегда с тобой отец здесь будет, так?..
Что-то давно зревшее в этот миг окончательно совершилось в душе Елизаветы Федоровны. Она поняла свое будущее целиком, приняла его и смирилась; и тогда же страдание чуть отпустило, а на сердце сделалось немного легче.
— Но только чтобы он больше не мучился так, — выговорила она шепотом, — потому что я сама тогда раньше умру…
Грянуло прямо над их головами, сосед легко сотворил свободной кистью знамение и буркнул:
— Во Илья-то садит, чистый жемчуг.
Тотчас в небесах радостно-жутко отозвалось.
— Расходился на именины-то… — полуукором продолжил дед и, положив сухонькую длань с долгими чистыми пальцами на руки Елизаветы Федоровны, которые она, скрестив, уронила на колени ладонями кверху, неожиданно низким голосом уверенно сказал:
— Так и будет. Жизнь земная не вечная, а мука тем более.
Елизавета Федоровна непонятно отчего поначалу в эти слова поверила, но вскоре, словно очнувшись от полусна своей легкой доверчивости, опять занялась внутри отчаянными поисками выхода. Никола понял, что с ней происходит, закряхтел и добавил:
— Эх-эх… Да ведь вот еще в чем дело-то, я вон только что это твое лекарство там в аптеке за мостом на Можайке видал. Так что как дождь проминет — иди покупай скорее, не ошибешься.
И, поймав ее за сумку, когда она тотчас же подхватилась стремглав бежать туда, позабыв о хлеставшем ливне, насильно всучил свой зонт:
— Возьми, пригодится еще, а мне торопиться некуда сегодня, да и есть где тут переночевать поблизости, в Хамовниках. И не лети так, у них в семь закрывается…
Включившись вновь в оставленную было гонку, Елизавета Федоровна наскоро поблагодарила его и пустилась что оставалось мочи вперед по улице, подняв над головою нехитрое дедово приспособление, — которое, не углядев ее лица, и проводил завистливым взглядом сидевший в железной люльке под быком моста Петр Аркадьевич, настигнутый новым природным барьером, когда он, казалось, уже преодолел все неимоверные препятствия, поставленные на его пути человеком, и правил стопы домой, куда, по всем расчетам, должен был прибыть на закате.
Он грел, пряча от дождя, за пазухой единственное свое сокровище — книжку-карту, не зная, то ли благодарить ее, то ли в наказание бросить — да и вообще что думать о навеянном ей приключении.
…Ополчась всем своим существом на судьбу, он, набравшись терпения, вернулся тогда в Кожухово, пообедал в столовой у «Автозаводской», сел в метро и, проехав одну станцию под рекой до Коломенского, упрямо добрел пешком по уставленной заводами продувной набережной до другого конца злонесчастного непроходимого места, от самого края которого и продолжил прерванное путешествие.
Как бы в награду за терпеливое перенесение невзгод все три остальных моста оказались вполне прохожими — по нарочным каменным дорожкам, проложенным первостроителями для конников, причем между двумя из них, в километре друг от друга пересекавшими Москву-реку у излуки ее близ Воробьевых гор, он увидал лучшее из встреченных за этот день зрелищ. Путь здесь шел по высокой искусственной насыпи, поднятой над бывшим пойменным лугом с Новодевичьим монастырем справа и Колизеем стотысячного стадиона, перенявшего от долины название Лужников, слева. Вид отсюда вокруг во все края открывался просторный, поистине великий, и вот как бы вдобавок к распахнутой кругом земле небо, во исполнение прадедовской приметы о непременной для счастливой осени грозе на ильин день — а сегодня как раз было это летоповоротное второе августа по новому стилю, — забеременело могучими клокастыми облаками. Когда он проходил по дуге насыпи, подбросившей точку зрения еще немного ввысь над Москвою, тучи в конце концов заполонили собою всю верхнюю половину мира, земля замолкла в испуге, и тут неведомым образом на фоне глубочайшего серого цвета небес засветился словно изнутри весь город, от червонного кристалла Кремля, в который упиралась стрела из нанизанных одна на другую Пироговской, Пречистенки и Волхонки по правую руку — до Андреевской слободки и рифмующихся отрогов гор и окраинных полей по левую. И если бы даже ничего не сумел он узнать другого сегодня, одного воспоминания об этом было бы достаточно для душевного выздоровления, но…
Потом дождь стал гнать Петра Аркадьевича, играя с ним в прятки: он то угрожал наскочить сзади, то сжимал с двух боков, прокатывался мимо и сразу возвращался вспять, оттолкнувшись от своего отражения-близнеца в невидимом зеркале, но так до поры самого путешественника и не достигал, покуда не заколотил его, прошедшего с утра уже верст с тридцать — судя по карте, не переведенной еще на метрическую систему, — к шести вечера под мост над Можайским шоссе. Впрочем, Петр Аркадьевич имел возможность переложить расстояние на современное исчисление, поскольку почти с первых шагов среди разнообразных встречавшихся указателей распознал километровые столбики, медленно сопровождавшие его со внутренней стороны дороги, — но, пропустив начальных два или три, утратил точку отсчета и уповал сейчас только на отложенные в карте версты, отличавшиеся от привычного «км» всего-то лишней полусотнею метров.
Здесь под самым железобетонным стояком конструкции он, промокнув за несколько минут нахождения ненастья до нитки, приметил продувную железную клеть, висевшую ржавой серьгою над автодорогой, и, взобравшись в нее, поневоле наблюдал внизу поначалу борьбу машин со стремительно углубившимися лужами, а потом — трогательно-хитроумные способы, какими застигнутые врасплох пешеходы хоронили свои макушки от свышней сырости. Постепенно прискучив легкодоступными и предугадываемыми картинками, глаз стал присматриваться к особому больному мирку, сложившемуся на паре сотен квадратных метров, для которых мост навсегда заслонил солнце. Не замеченные сразу, на казавшейся мертвой земле проявились редкие нездоровые ростки белесоватых и бурых растений, среди чужецветного мелкотравья их ползали прозрачно-дымчатые мокрицы и плоские снизу гусеницы во всеоружии тысячи волосатых ножек на панцирном тельце, летали безобразно разросшиеся комары-караморы ростом с доброго воробья, а сверху время от времени наваливался грохот следовавшего через рай этого микрокосмоса невидимого многотонного состава.
Поэтому-то даже Елизавету Федоровну, хотя она и была почти последним отважным ходоком в бушевавшем вокруг прологе светопреставления, он заметил лишь мельком, так как с тайно возраставшей надеждой прислушивался сейчас к тому, как над головою потихоньку замедляет ход очередной поезд. Решившись на отчаянную попытку использовать во всей мере эту единственную, по-видимому, возможность сегодня же докончить свой круг, он бросился сломя голову наверх и, пригибаясь — как будто так легче было укрыться от сливового размера капель — побежал догонять еле двигавшийся последний вагон.
Но позади него, как назло, не было никакой площадки — это оказалась попросту липкая грязная нефтяная цистерна, зато между следующими двумя порожними товарными контейнерами она как раз случилась, и очень удобная. Примериваясь к скорости движения и всякую минуту готовый услышать враждебный окрик притаившегося где-нибудь железнодорожника, Петр Аркадьевич долго не мог заставить себя вспрыгнуть. Тут выяснилось, что, помимо собственного страха, который он изловчился кое-как подавить, какой-то особый страх имелся еще у самого тела, и дать тому отбой было невозможно, не зная чужого его языка. Но в одно оплошное мгновение испуг этот, замешкавшись, ушел на минуту туда, откуда заявился, Петр Аркадьевич наконец сумел оттолкнуться и взлетел.
Переведя дух, он устроился под навесом в полулежачем положении и, постепенно отдышавшись, принялся размышлять об увиденном — так же неспешно, как двигался влекший его вперед поезд. Ежели он не свернет куда-то в сторону или не встанет до поры в тупик, то через час-полтора, намотав на оси еще с дюжину верст, должен довезти Петра Аркадьевича почти к самому дому.
Мимо проходили гряды деревьев, покрытая копотью зелень которых перемежалась густыми брызгами тяжко обильной в этом году рябины, и образованный «заяц» припомнил народную примету: значит, зима будет костоломно-морозная, раз природа запасает корм для остающихся здесь вековать холода северных птиц. Он думал еще о чем-то, насильно заставлял себя вновь оценить пережитое за весь день, отыскивая некое откровенное ощущение, которое смогло бы объяснить и оправдать его бестолковую жизненную дорогу, расщепившуюся на пороге сорокалетия на целый бесплодный куст ветвистых тропинок, но, сколько ни напрягался, никак не получалось поместить себя необходимой и полезною частью внутрь того объемного мощного мира, что предстал во всей своей грозно-сияющей силе у Воробьевых гор.