18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Татьяна Толстая – Рассказы тридцатилетних (страница 62)

18

А я и вовсе ничего тогда не думала. Меня укачивало на третьей полке общего вагона, отец зачем-то будил на стоянках в самой глубине сна и выводил на перрон. Разгуляешься, говорил он, ничего… Бесприютная тьма смыкалась позади огней, хотелось уснуть сначала — и я плакала, а он брал меня на руки, такую большую, и, не отрываясь от дальней тьмы, рассеянно говорил: «Ах, Ева, Ева». И снова со вздохом повторял: «Ах, Ева, Ева».

— Холодно! — просилась я в вагон.

А он все ждал, как будто кто-то его должен догнать и остановить, но никто не появлялся из темноты, поезд лязгал и сдвигался с места — и мы запрыгивали в вагон ехать дальше в Полянино, к маминой сестре тете Вере.

Он меня любил. Все кругом любили, я привыкла и думала: вот такой уж я подарок всем, я не знала еще, что любят всех детей подряд за их глупую радость жить. Думала, я особенная и самая главная, и все предназначено мне. Я выбирала и отвергала. И отвергнуто было много всего.

Когда мы приехали в Полянино, навстречу нам бежала моя старшая двоюродная сестра Надя, и она была некрасивая: четырехугольное лицо и грубые черные глаза. Я отвернулась — а какое это было непрекратимо-потрясенное существо. Она схватила меня в охапку и радовалась, не стыдясь своих угловатых косящих глаз. Мне бы ее полюбить. Но я, как яд на острие стрелы, рассчитана была только на одного человека — и меня уже пустили.

У меня в Полянине появилась подружка Люба, краснощекая девочка, битком набитая плотью, — я и ее не полюбила. Она не могла понять, чего я хочу, когда мы играли в тети Верином черемуховом садике. А я хотела вот чего: на картинке в «Крокодиле» был нарисован заяц-ревизор, он сидел под березой за письменным столом, его шляпа висела на ветке, на столе пресс-папье, возле стола росли грибы. Вот так бы жить без крыши и без стен, посреди черемухи, вешать пальто на сучок — по правде.

Люба не умела хотеть того же, что я, она только моргала глазами и преданно смотрела на меня, потому что я приезжая с неслыханным именем: Ева. Я не созналась ей, что это всего-навсего Евдокия.

Приходили к Наде подруги, прогоняли нас с Любой из садика, а сами там шептались, с привизгом хохотали и оттягивали на груди кофточки, чтобы было попышнее.

В Полянине жили хохлы, и они пели свои песни. Мы, оказалось, тоже были хохлы. У тети Веры собралась гулянка, я лежала на печи, подперев щеки кулаками, и слушала. На приступке печи лежала черная, истлевшая по краям, старинная книга. Я ее открыла — там все было в твердых знаках и с неизвестными буквами, я прочитала одну строчку «Тебя от ранней зари ищу я», потом встретилось «Богъ», и книжку я отвергла.

А хохлы пели незнакомую песню с совершенным печальным изгибом мелодии, голоса растекались на протоки и снова соединялись в одно русло.

По за лугом зэ — лэнэньким, по за лугом зэлэнэньким брала вдова лен дрибнэнький. Вона брала, вы — бирала, вона брала, выбирала, тонкий голос подавала. Там Васылю си — но косэ, там Васылю сино косэ, звонкий голос пэрэносэ. Бросыв косу до долоньки, бросыв косу до долоньки, а сам пийшов до дивоньки.

Тетя Вера перестала сновать от печи к столу, сняла фартук, присела к гостям и вела основной мотив первым голосом. Я слушала — и мне хотелось плакать, как будто я все ближе, все ближе — и вот уже почти вспомнила, почти догадалась о жизни — откуда мы все, почему в сумерках времени я затеряна вместе с этими людьми и пропаду, почему они поют и почему я живу как будто несколько жизней, которые не смешиваются между собой.

Из кимнаты вый — шла маты, из кимнаты выйшла маты, давай Васыля пытаты: Шо ж ты сыдышь та й думаешь, шо ж ты сыдышь, та й думаешь, чого нэ пьешь, нэ гуляешь? Дозволь, маты, вдо — ву браты, дозволь, маты, вдову браты, тоди буду пыть, гуляты.

И я, как Василь, насилу переносила это пение, с мокрым дрожащим горлом, и все силилась додуматься до чего-то, нечаянно промелькнувшего, как будто разглядеть что-то в сумерках или во сне — и никак.

Дальше в песне мать не дозволяла Василю жениться на вдове.

Отец мой вдруг встал и вышел из комнаты за дверь. Мать с ревнивой ненавистью проводила его взглядом. А у меня все-таки просочились наружу слезы. Есть что-то одно в любви, в музыке и в книгах — совершенно одинаковое — я узнаю его по тому, что плачу дремучим, смертной тоски плачем, которому нет причины, — как собаки воют на луну.

Василь все равно решил жениться на вдове, не послушался матери, я вышла на крыльцо, чтобы сказать об этом отцу, но его нигде не было.

На большом тети Верином огороде мы садили картошку, и Надя всех поторапливала, потому что в полдень на школьном дворе начинался праздник окончания учебного года. Праздник этот назывался фестиваль.

Я бросала картошку в лунки, которые копали мать и тетя Вера, идя друг за другом. Они тихо разговаривали — и я старалась не слышать слов матери.

— Он с ней работал вместе. Каждый день только и слышишь: Волошина сказала то, Волошина сделала это, а вот Волошина… и все такое. С языка у него не сходила. А потом вдруг замолчал про Волошину, — вполголоса мрачно рассказывала мать, косясь на соседнюю полосу, где садили картошку отец, дядя Вася и Надя. — И два года эта петля затягивается, затягивается, я говорю: все, или убирайся к чертовой матери, или давай уедем отсюда подальше, если хочешь с нами жить. Вот и приехали — куда мне еще деваться, как не к тебе.

Волошину я знала. Это она придумала мне такое имя — Ева. Года два назад, я еще не ходила в школу. Мать тогда лежала в больнице, а отец собрал у нас дома гостей. Много, все новые и красивые, играл патефон, и музыка тревожила меня предчувствием чего-то невыносимо печального и счастливого — и тоже хотелось плакать.

Гости танцевали, и отец танцевал с Волошиной. У нее под собранным на затылке волнистым валом волос лежали на шее два пушистых завитка, и я гордилась, что именно отцу досталось с ней танцевать.

Потом Волошина сидела на диване, притянув меня к себе между колен, и, улыбаясь через мою голову отцу с непонятной, тревожной для меня загадкой, говорила: «Пусть она будет не Дуся, а Ева. А? Смотри, как красиво: Ева, Евдокия».

Отец чуть коснулся пальцами ее завитков и сказал: «Так и будет». А потом тише добавил: «Может, это единственное, что я могу обещать тебе».

И он с тех пор стал звать меня Евой, и этому все подчинились и привыкли.

Волошина жила от нас через два дома, и в ее одинокой комнате, куда она однажды зазвала меня, купив по дороге кулек лесной земляники (помню обман: земляничный запах обещал такое, чего не мог сдержать вкус ягоды), — в ее одинокой комнате было усмиряюще чисто и тихо, а на комоде зачем-то сидела кукла, хотя никаких детей у Волошиной не было, и я, после земляники осмелев, тайно ждала, что вдруг эту куклу Волошина тоже подарит мне, но она не подарила, а я, захваченная напрасной надеждой, пропустила вниманием конфеты, которые она дала к чаю, так что даже не могла повторить потом в памяти их вкуса, что было очень обидно. Конфеты назывались «Озеро Рица».

— Я уж к ней и ходила. Разговаривала… — продолжала мать. — У, н-наглая такая, что… так бы и вцепиться ей в глаза…

Тетя Вера опасливо оглядывалась, чтобы Надя не слушала такие разговоры.

Я про себя выбрала Волошину: те два пушистых завитка на шее, когда она танцевала с отцом, подтверждали ее правоту.

— Ну все, я ухожу, — громко объявила Надя.

Тут через перелаз огорода заглянула моя подружка Люба и позвала:

— Ева-а! Ева-а! — она выговаривала это имя с аппетитом и удивлением, как ела бы невиданный фрукт из невиданной страны.

На Любе было неношеное, жестко топорщившееся платье из красного в белый цветочек ситца и штапельная косынка на голове.

— Иди, — отпустила меня тетя Вера.

— Ну сейчас прям! — возразила мать. — А садить картошку кто будет? Да и нечего ей там делать, она еще никого не знает.

— Иди, иди, Евдокия, отправляйся! — строго скомандовала тетя Вера, тоном обозначая свое главенство над матерью как над своей младшей сестрой, и я сорвалась, побежала, наскоро умылась в тазу во дворе, так и не справившись с земляной каймой под ногтями из страха опоздать на фестиваль; ох уж эта мать, но ведь ее жалко, а отец — но что поделаешь, у Волошиной на шее эти завитушки, а тетя Вера добрая, конечно: ей с дядей Васей хорошо, но как же все-таки быть с матерью? И опять мне потом попало от нее: я поменялась с Любой косынками — мою крепдешиновую голубую на ее штапельную, и мать велела забрать назад, но тетя Вера заступилась: «А брось ты, ну какая тебе разница, нехай девчонки дружат».

На фестиваль мы с Любой не опоздали.

В школьном дворе было шумное гулянье, и тут меня выловила из толпы Надя и потащила в свой кружок.

— Смотри, — похвасталась она большому парню, выставляя меня перед собой. — Моя сестренка. Зовут — Ева. Перешла в третий класс.