Татьяна Толстая – Рассказы тридцатилетних (страница 30)
Так вы в Персию?.. А когда вернетесь?
У русского глагола проезжающие, застрявшие на губительных наших безлошадных станциях Тула, Воронеж… — и сколько их там до Георгиевской? — насчитывали вслед за Ломоносовым Михаилом пять прошедших времен: прошедшее неопределенное, прошедшее однократное, давнопрошедшее первое, давнопрошедшее второе, давнопрошедшее третье.
Огромный караван русской миссии в сто верховых и вьючных лошадей и мулов завлекся наконец в какую-то бесплодную ложбину и долго ехал в этом искривленном пространстве среди круч, камней и пыли, по сторонам блистало дикое золото и серебро, зеленела медь и ртуть, дымилась сера; земля с беспрерывным движением наречий, обычаев, местной ходячей монеты, весов и мер, менявшихся на каждом шагу.
Персидская конница во весь опор скакала навстречу, пылила, спешивалась и поздравляла со счастливым прибытием туда, где вовсе не хотелось быть.
И на крылах воображенья, как ластица, скиталица полей, летит душа, сбирая наслажденья с обильных жатв давно минувших дней. Ветр свежий веет от Востока, от тучных счастливых земель, где мира и людей святая колыбель[1].
Министр сороковую версту улыбался шутке Марлинского: «Вы заметили, что в Патаньоти, контр-адмирале, командующем нашей черноморской эскадрой, есть что-то божественное!» — «Почему?» — «Потому что в его разговорах нет ни начала, ни конца…»
Дорога, казалось, лезла прямо на небо.
Оттуда, из сиреневого марева, появилась повозка Рубрука. Ее влачили двадцать два быка; одиннадцать в один ряд и еще одиннадцать перед ними. Ось была с мачту корабля.
На повозке валялся огромный камень, выдававшийся за колеса по крайней мере футов на пять с того и другого бока.
Но что более всего поразило русскую миссию, так это передвижение вкруг повозки полутора десятков линейных казаков на маленьких лохматых лошадках, в выгоревших фуражках и озаглавленных прапорщиком. Казаки с румянцем жизни на щеках и биением действительности в груди не оставляли мысли хоть как подталкивать еле тащившуюся телегу и в очередь адресовались к быкам, с отобранною на солнцепеке руганью, назначение коей было динамическое, а направление — на Ставрополь.
Министр узнал прапорщика Сивцова по службе его в Тифлисе у Вольховского, в штабе командующего, по второму отделению, тянувшему все делопроизводство.
— И это называется греметь почтовым колокольчиком? — спешившись и радостно подходя к нему, крикнул прапорщик.
— Что везете? — спросил министр.
— Господи! — вдруг вскричал прапорщик, видно, не на шутку, пробираясь к Спасителю. — И когда же мы доползем? — И он метнул взгляд на телегу, сей рассадник скорости.
— Верите ли, Александр Сергеич, прохожие бедуины и вообще легкоменяющиеся лица в округе уже прозвали нас народом «высокая телега», а французский автор Луи Бональд даже написал о кочевых нравах русских… Ну и люди в здешней стороне! А это, по-моему, казаки? — переходя на доверительный шепот, спросил он у министра и посмотрел на свою команду с детским изумлением.
Министр посмотрел в сторону, указанную прапорщиком, и тоже нашел там линейных казаков.
— Никогда не служил в казачьих войсках, — как бы продолжая высказывать цепь сокровенных мыслей, сказал прапорщик. — Они летят марш-маршем и коротко останавливаются на этом аллюре, приводя в ужас неприятеля! Мой формулярный список, слава богу, лежит в Тифлисском пехотном полку. Там остались и мои 150 рублей и вещи, кои согласно моему духовному завещанию, измышленному на этой плите, по второй недели пути следует переслать матушке моей в Грязевицкий уезд Вологодской губернии. А вы откуда и куда, Александр Сергеевич?
— Я теперь поспешаю в чумную область, — отвечал министр. — Переправляемся понемногу через бешеные кавказские балки по канату, смотрим на верстовые столбы — все вороны, ястребы, привязанные с погремушками, встретил тут одного знакомого узденя за рекой.
— Да? — встрепенулся прапорщик.
— Висит, и ветер его медленно качает. Качает, и медленно. А вот мои юные ориентальные дипломаты. — Министр с удовольствием указал на Бероева. — Что прикажете с ними делать? Цветут, как сонные воды. Бероева можно будет со временем поместить на консульское место где-нибудь на Каспийском море. Шамбург у меня просится в отпуск. (Шамбург оживляется, делает несколько решительных шагов взад и вперед.) А еще Лебедев! Козьмин! Баценко!
Сивцов достал из портупеи рукопись в ветхом картонном переплете с разгонистым почерком двадцатых годов. На всех листах повторялся один и тот же водяной знак, изображение, известное под названием «Британия».
Министр взглянул на титульный лист и прочел в начале списка действующих лиц: «Фамусов — управляющий казенным лесом!..» Министр машинально исправил на «местом». И затем похвалил список:
— Славно все схвачено. Много есть мест истинно сильных и метких выражений. Половина войдет в пословицу.
— Список штабс-капитана Чужелобова, — объяснил прапорщик. — Махнулись на сопровождение… Я согласился тащить за него этот булыжник. Пятая казачья конно-артиллерийская полурота отбила у турок почти полный текст одного арабского сочинения, выбитого вон на той плите.
Они встали и подошли к камню.
Сивцов продолжал:
— Многие авторы слишком долго готовятся, чтобы написать что-нибудь, и часто все заканчивается у них сборами. У нас не так на телеге. Вздумал — и написал.
— И что же это за сочинение? — полюбопытствовал министр.
— Да подорожная у меня на сопровождение арабской пародии.
Александр взглянул на надпись, высеченную на греческом и арамейском языках.
Сивцов стал читать описание тяжести в подорожной:
«В веселой компании литераторов и ученых один остряк прочитал стих, в котором ему удалось собрать такую массу грамматических, лексических и метрических несообразностей и нелепостей, что эффект получился самый комический».
Они стали обходить телегу.
— «…Перепутав все падежные окончания, нарушив все правила согласований, расставив произвольно ударения».
Министр с удивлением посмотрел на прапорщика.
— Тут действительно собрано столько частью остроумного, частью глупейшего вздора, — сверяясь с подорожной, говорил прапорщик. — Но всегда в принятых в арабской науке педантичных формах и приемах.
С северной стороны они согнали с плиты несколько казаков, уже задремавших, подобно семи эфесским отрокам, и оперлись об нее сами.
— Вся соль и весь комизм нашего текста могут быть оценены вполне по достоинству, конечно, только таким знатоком арабской литературы, которому понятны все намеки, который узнал бы, кому в действительности принадлежат фрагменты. Конечно, таких знатоков в настоящее время нет ни в Европе, ни даже в самых больших центрах арабской образованности в Азии и Африке.
— Нет, не довезу! — вдруг убежденно воскликнул прапорщик. — Пора умереть! Не знаю, почему это так долго продолжается! — Тут же взял он себя в руки и продолжал хладнокровно: — Но за всем тем и арабист средней руки, несколько начитанный в разных областях арабской литературы, поймет без значительного труда весьма значительную часть намеков и острот. Для обыкновенных же смертных вся соль пропадает, если не прибавить к переводу объяснений, которые, в свою очередь, совершенно уничтожат всякое удовольствие.
Они посмотрели на граниты и мраморы текста.
— Сами ничего новенького не написали? — спросил министр, зная, что Сивцову приходилось у Вольховского погибать не только под горами служебной переписки, соблюдая тончайшие оттенки обращений, беспрерывных повторений титулов и выражений преданности и подчиненности, подчеркивать три, четыре слова, обозначавших собственно весь смысл бумаги, но и… Прапорщик замялся и прочитал, не жеманясь:
— «Задумчив, мрачен и взбешен / С ученья едет Родион».
— Есть ведь и еще? — корректно спросил министр.
Прапорщик прочитал:
— «На ошибочное открытие огня русской артиллерией по также совершенно русской пехоте».
— Прошу вас, — попросил министр.
— «Раздался выстрел, и картечью меня осыпало всего. Я отвечал им крупной речью, а цел остался, ничего».
— Что же ваша драма? Она подвигается? — вспомнил министр о драматических увлечениях прапорщика.
— Начало есть, — Сивцов начал декламировать:
Москва! Поэма.
Действующие лица:
Прохожие: