Татьяна Степанова – Расследования Екатерины Петровской и Ко. Том 1 (страница 581)
— Благодарю, Агахан. Мне не хочется кофе на ночь.
— Раз так — давайте ужинать, — секретарь брезгливо сгреб со стола грязные тарелки и свалил их в мойку, вытер стол салфеткой. — Прошу.
— Спасибо, — Кравченко чувствовал себя неловко: есть хотелось зверски, но вместе с тем — странное дело — в присутствии иранца он ощущал себя непреодолимо скованным и смущенным. «Так вот что означает мудрый совет: не вкушай пищи в доме врага», — подумал он.
Ужинали они быстро и молча. Доев, Кравченко встал.
— Вы куда? — тихо спросил Файруз. — К себе?
— Нет. Пойду в зале посижу. Девять часов всего.
— А можно мне побыть с вами, Вадим? — голос Агахана звучал глухо. — Я не могу сейчас быть один.
— Конечно. Идемте.
— Только сначала я заварю чай, особенный, тот, что у меня дома называют фенджанах.
— Хорошо, Агахан, спасибо.
— А как вы считаете, этим нашим.., сторожам, — иранец кивнул на двери холла, где в кресле сидел один из милиционеров (второй расположился в коридоре наверху так, чтобы присматривать за спальнями домочадцев), — стоит предложить перекусить?
— Предложите. Но думаю — они откажутся.
Секретарь понял, мрачно кивнул.
Кравченко перешел в музыкальный зал. «Где все? — размышлял он. — Закрылись по своим комнатам, выжидают каждый в своей норе. Кто-то горюет, а кто-то…»
Минут через пять Файруз принес мельхиоровый поднос, на котором стоял китайский фарфоровый чайник и крохотные серебряные стаканчики.
— Угощайтесь, Вадим. — Он налил в стаканчик чаю, похожего на деготь.
Кравченко попробовал — чифирь чистейшей воды, но бодрит лучше, чем кофе.
— Агахан, вам страшно? — спросил он напрямик.
— Да.
— И вы, как и все в этой семье, — Кравченко выделил это слово особо, — не понимаете, что здесь происходит?
— Нет, клянусь.
— И вы даже никого не подозреваете? Совсем никого?
Файруз молча подлил еще чаю.
— Если вы не убийца, а мне, честное слово, очень хочется в это верить, вас же форменно подставили с этим колодцем, с убийством Андрея.
Иранец по-прежнему молчал.
— Ваша комната ближе всех к спальне Марины Ивановны, — не сдавался Кравченко. — И вы ничего не слышали?
— Я крепко сплю.
— Но в доме и прежде кто-то бродил по ночам! Вспомните, как тогда испугалась Марина Ивановна. Кто-то ведь уже пытался к ней однажды проникнуть. Неужели, по-вашему, и тогда это тоже был Егор?
— Майя Тихоновна страдала бессонницей. Она всем об этом рассказывала.
— Выходит, по-вашему, это она путешествовала как привидение?
Файруз вращал пустой стаканчик в пальцах.
— Вы же в глубине души подозреваете Новлянского, Агахан, — не выдержал Кравченко. — Разве это не так?
Я же видел, как вы вчера на него смотрели.
— Мне казалось, Вадим, что… — иранец снова надолго умолк. — Словом, вчера утром мне, может быть, что-то в этом роде и показалось. Но Марина Ивановна тогда была жива. А теперь с ее смертью…
— Что, что с ее смертью?
— Она умерла, и все, все изменится в одночасье. — Секретарь снова начал волноваться, снова в его правильную русскую речь закралась ошибка:
— Я живу в этой семье три года. Мне казалось, я хорошо знаю здесь всех.
А сейчас у меня такое чувство — это совершенно незнакомые мне люди. Вернее, бафарманд, извинет, я путано выражаюсь… Ну, Марина Ивановна была солнцем этого маленького мира. И вот солнце погасло. Разве солнце, что светит в нашем большом мире, может погаснуть из-за обычных денег, пусть даже их очень, очень много? Никогда такого не случится. Если солнце погасло — это означает катастрофу, значит, произошло нечто чудовищное в самом мире, в нашей природе. Так же и здесь. Я чувствую, Вадим, произошло нечто чудовищное…
Кравченко мало что уразумел из этой образной восточной риторики. Одно только: секретарь вроде бы отвергает версию наследства, денег. «Нечто чудовищное…» А в результате три убийства. Но большего, видимо, от Файруза ждать уже не приходилось, он снова замкнулся в мрачном молчании. И тогда Кравченко решил подъехать к нему с другого конца.
— А что вы сами намерены делать, Агахан, когда всему этому ужасу все же настанет конец?
— Буду искать работу.
— Значит, не останетесь здесь?
— Нет. Я работал у Марины Ивановны. Служил ей и ее семье. Ее нет, семьи — тоже нет, есть стая волков и шакалов. Больно это осознавать. Но все равно, эти три года, что я провел здесь, возле нее, — лучшие в моей жизни. Она была великой женщиной, Вадим. Без нее мир — пуст.
Тут Кравченко отчего-то вдруг вспомнилась некая интердевочка Алина из бара на городской площади, которую посещал этот парень. А может, все дело в том, что секретарь втайне любил свою хозяйку? Ревновал ее, глушил свою тоску у проституток и в конце концов решился на…
Но он тут же усомнился в своей догадке.
— У вас о ней сложилось ложное представление. Я вас понимаю, Вадим, — продолжал Агахан тихо. — Но мы все забыли, что спальня женщины священна. Посторонние туда заходить не должны. А мы зашли. И увидели то, что видеть было нельзя. А кому от этого стало хуже? Только нам самим.
— Агахан, а у вас на родине.., ну, я про женщин хочу спросить, — хмыкнул Кравченко. — Ваши женщины очень отличаются от наших?
— Я уехал из дома юнцом. Моя первая женщина была русской. Это была такая любовь.
— Я не об этом. Хотя и об этом тоже…
— А, я понял. И отвечу так: если на Востоке женщина носит чадру, то это не только от избытка смирения. Некоторые прячут лицо, чтобы мир не обуглился от их огненных глаз.
— Красиво сказано, мда-а, вы прямо поэт, Файруз, и по-русски здорово говорите, и языков вон сколько знаете. — Кравченко смотрел в черное окно: вот и еще одна ночь наступает. Новая ночь печали и страха.
— Сегодня мне звонили люди. У Марины Ивановны весь октябрь уже по дням расписан, — продолжил секретарь. — После этого отдыха запланированы поездки, встречи: Фестиваль альтернативной музыки, приглашение на празднование юбилея Монтсеррат Кабалье, переговоры с дирекцией оперного театра в Сан-Франциско. Мир постоянно ее — как это правильно сказать по-русски? — тормошил, да, тревожил. Она была всеми востребована, вечно занята, вокруг нее всегда были люди. А теперь что я скажу им всем? Что она мертва и больше уже ничего не будет?
Неужели больше совсем ничего?
Он встал, подошел к стеллажу, выбрал среди компактов один и включил стерео.
Кравченко слушал. Звучала музыка и ее голос. Иранец прав: неужели действительно ничего не останется? Мертвое тело увезли, похоронят. Темные сплетни, подозрения и домыслы умрут в этих стенах, в этой семье. Фотографии на стенах истлеют, письма обратятся в прах, образ ее — лицо, взгляд, походка — постепенно исчезнет из памяти тех, кто знал ее при жизни… И что же тогда останется? Ее искусство? Голос? Его как током ударило: "Бог мой, да я ее и слышу-то в первый раз! Вот она, оказывается, какая… Была…
А я и не знал.., жаль.., этот волшебный мягкий голос, эта мелодия, хочется, чтобы он звучал, не кончался.., как жаль.., жаль…"
— Беллини, «Капулетти и Монтекки». Премьера была в «Сан-Карло» в Неаполе. — Файруз назвал имя композитора и название оперы, а затем тихо повторил по-итальянски и первые слова арии.
Он прибавил звук — теперь музыка наполняла весь этот пустой и гулкий, точно иссохший колодец, дом, рекой текла в ночь — снова по-осеннему ясную, северную, холодную. И тут Кравченко стал свидетелем странного зрелища: они пришли на ее голос. Один за другим возникали из темноты коридора, медлили на пороге, потом проходили в освещенный зал. Все выползли из своих угрюмых одиноких нор и снова собрались вместе: вся ее семья. И ее убийца был одним из них.
Кравченко жадно смотрел на их лица: Зверев, Алиса, Корсаков, Пит, Александра Порфирьевна, Файруз. Последним пришел Егор Шипов. Прислонился к стене, скрестил на груди руки и застыл, как восковая кукла.
В зал заглянул и один из милиционеров. Покачал головой, однако ничего не сказал, притворил неплотно дверь.
Видно, и его насторожило это странное паломничество.
А они стояли, сидели, и ни один не смотрел в глаза другому. Не пришел только Сергей Мещерский, хотя не услышать ее голоса он просто не мог.
Кравченко кашлянул: в горле стоял какой-то ком. Он и не предполагал, что все это — этот ее голос — так на него подействует теперь, когда она уже мертва… «Она и вправду была великая певица… Жаль… Жаль, что я ее раньше не слышал… Не слушал… Может быть, тогда у нас с ней все было бы иначе… И тогда…» Но что было бы «тогда», он и сам теперь не знал. Вместо этого вдруг пришла новая шальная мысль: «Вот бы он тут прямо сейчас взял да и признался. Сам. При всех. Это был бы очень красивый жест. Он бы, может, даже стал на какое-то мгновение равен ей. Его бы тогда запомнили надолго. Ведь запомнили же Герострата, сжегшего храм. А убийцу гения… Нет, нет, это было бы слишком уж мелодраматично, слишком помпезно и слишком сопливо: волшебная сила искусства побеждает зло. Так бывает только в романах, которые я не читаю. Нет, этот человек ни в чем никогда сам не признается. Боже, да он и вправду чудовище, если смог поднять руку на… Что же стало причиной? Почему он убил?»
Глава 37
ЗДРАВСТВУЙ, ФРЕЙД, ИЛИ ТОЛКОВАНИЕ СНОВИДЕНИЙ
Они покинули дом над озером ровно в десять утра: у ворот с визгом затормозили вишневые «Жигули», и Сидоров, на удивление свежий и бодрый, в приказном порядке предложил «проехать с ним». Ни Мещерский, ни Кравченко и вида не подали, что ждали этого приглашения с великим нетерпением. Напротив, лица их (как было отмечено всеми остальными домочадцами — а они сгрудились на террасе испуганной кучей, едва только опер переступил порог дома) выразили растерянность и недовольство.