Татьяна Щербина – Перипетии. Сборник историй (страница 3)
Теперь, когда вся эта история покрылась водорослями – да, она утонула и лежит на морском дне вместе с устрицами, – я осознаю, что больше ничего для себя не открываю, все знаю, все понимаю, все видела. И печально отмечаю, как прозорлив был Он, располагавший меня в критические моменты по ту сторону линии фронта. Не было ее, этой линии, и вдруг она появилась. А для него – никуда и не исчезала. Но для меня ее по-прежнему нет – это их фронт, не мой. Нет, меня тогда не ранили его причитания «ты русская», это как в детстве говорили: «Ты еще маленькая». Поэтому учили, холили, лелеяли, ругали, наказывали. И вот я очень взрослая. И понимаю, что сегодня закончилась бель эпок два. И она кажется невообразимо прекрасной и далекой, но вспоминаю я не ее сладость, а ее горечь, потому что именно горечь виновата в том, что у меня на языке появился вкус войны, то есть не личной, а глобальной черной дыры. Войной меня начали прикармливать давно, с нарастанием крещендо в слове «победа», с множащимися черно-рыжими лентами, с танками в телевизионной картинке, и вот тема, словно внезапно всплывшая со дна, – ядерный удар. И русские люди перешли на крик: посадить, расстрелять, отжать. Впервые я не капризничаю, что не люблю зиму и когда же кончится март. Наоборот, страшно ценю, что иду вечером по бульвару, а деревья светятся, магазины работают, можно пойти в кино, вернуться домой, сидеть в тепле, за компьютером, как я сейчас, или читать книжку, или болтать на кухне с друзьями. Москва больше не живет открытиями – только закрытиями, и их все больше, пространство все теснее, тревога разлита в воздухе, и все говорят, что «что-то надо делать».
Вторую половину своей прекрасной эпохи я каталась на машине времени, серийный ее выпуск как-то остался незамеченным. Мы путешествуем в любые эпохи, не осознавая, на чем. Не пешком же я пришла в Сен-Реми-де-Прованс! На самолете прилетела – да, в современный Марсель, а потом-то Древний Рим кругом: вот откопанный Гланум, развалины достраиваются глазом до строений, ресторан античной кухни потчует блюдами прямо на его древнемраморных плитах. А вот уличный водопровод журчит, made in первый век нашей эры. Винодел Пьер в раскопанных винных подвалах все того же первого века производит вареное вино, строго по тогдашней технологии.
Рядом – дом, где родился Нострадамус. Тот же самый, никакого торгового центра, многоквартирного жилья на его месте не возвели. А вот Ван Гог, будто вышел на минутку за пределы психбольницы. Больница все такая же, и палата его, и пейзаж: оказывается, он был реалистом, написанные им здесь картины – это виды больничного палисадника («Ирисы»), соседнего поля, и все они узнаваемы в натуральном виде, а репродукции картин расставлены перед каждым фрагментом пейзажа, открывающимся взору.
Теперь, когда я возвращаюсь на этой машине времени обратно в Москву, понимаю, что вернулась в мастерскую, потому что тут двадцать первый век и есть мастерская – по изготовлению истории. Во Франции это скорее салон красоты, уход за старушкой. Счистить налипшее за века забвение, протезист-стоматолог тут же и, конечно, инфраструктура для путешественников в прошлое. История закончилась, старушка отправилась в вечность, потому нет более важной работы, чем опись имущества и прием посетителей, достраивающих связь времен.
Связь эта, кажется, уже у всех достроена, так что живем, уткнувшись в черные окна – черные дыры своих смартфонов. Они втягивают в матрицу, по сравнению с которой таблица умножения – писк младенца, цифровой мир кажется реальнее этого, освещенного солнцем, который еще недавно был единственным. Я ж это так хорошо помню по себе: «…оставляя одну механику организма, который перебирает руками и ногами, будто гребет в воздушном океане». Цифровой незаметно всосал, перекачал, перезаписал «мир белковых тел», и искать нас надо теперь за непроницаемой на первый взгляд гладью черной дыры. «Коснись!» Коснешься – и откроется. Машина времени устаревает как средство передвижения. Палец! Достаточно пальца.
«Я» стало требовать письменного подтверждения: пишешь в черном окне «я» – значит, ты есть. Но белковые тела не сдаются без боя. Достают из кладовок ракеты и танки, авианосцы и бронетранспортеры, бомбы ядерные и термоядерные – зря, что ли, их изобретали и клепали, тратили кучу денег? Я богаче – я не тратила. Мир готов и разом покончить с собой, поскольку главное уже перенесено в черную дыру, но Создатель не позволит: «Будете мучиться». Оставит с одним вайфаем, и я буду рассказывать внукам о том, что когда-то давным-давно вместо него были флюиды, даже целые цунами флюидов, и о том, как свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду.
Сегодня, двадцать лет спустя (опять название французского романа – того, где бунты и казни), мой спутник романтических девяностых тоже приобрел «военный вкус». Как ветеран Североатлантического союза и один из зачинщиков европейского он вел консультации и переговоры насчет санкций в отношении деятелей из России, которых он понимал как самого себя: «Епифан казался жадным, хитрым, умным, плотоядным» – такие ведь они, набившие всем оскомину деятели. Вспомнил, понятное дело, меня, и пришла ему в голову мысль – впервые, эврика, – и ему захотелось немедленно мне ее высказать. Нащупал в кармане айфон, подумал про лежащий в портфеле мобильник, но все это прослушивается, нельзя. Мейлы читают. Телефонов-автоматов больше не существует. Как и privacy. А кто начинает ее искать, немедленно попадает под подозрение – благонадежному гражданину скрывать нечего.
Он хотел написать письмо, как писал прежде, после того как ушла – улетела – навсегда я. Но это все равно что крикнуть в пустоту, отклика не получишь, в сегодняшней полувоенной ситуации обратный адрес – донос на самого себя. Тут его осенила идея: найти меня в социальной сети – вероятность большая. Сам он никакими сетями не пользовался, но те, кто помоложе, там прямо поселились, и его взрослые дети, приезжая в гости со своими семьями, не могли выдержать и десяти минут застольной беседы, чтоб не скосить глаза в черные дыры, которые они выкладывали рядом с тарелками, будто столовый прибор. Он вышел из здания, прошел полкилометра, отмечая по дороге, что каштаны уже зацвели, а в нем нет и капли весеннего настроения – стал раздражительным брюзгой, прямо как покойный отец, по стопам которого, надо признать, и пошел. Не только в профессии – во всем. Отец тоже был влюблен в русскую, пришлось расстаться, после чего характер его испортился: то и дело донимал мать, что это из-за нее, пиявки-жены, он так несчастен. Мать страдала, а он мальчиком хоть и переживал за нее, но завидовал отцу, что была у того какая-то африканская страсть, ну пусть русская, казавшаяся экзотикой на фоне размеренного буржуазного быта.
Он сел в кафе, заказав бокал красного. Сам столько лет устраивал скандалы жене, с тем же пафосом, что опутан оковами, а жена, после того как он вернулся действительно навсегда, с вызовом отвечала: «Так иди к ней, становись бомжом и иди». И он затихал. Не хотел лишиться постов, привилегий, больших денег. И вот теперь, в кафе, глянув на перпендикулярную улицу, по которой с ревом проносилась какая-то очередная демонстрация, он с раздражением подумал, что привык к почтению, подобострастию даже, как и вся каста, к которой принадлежал. Но в последнее время словно бес в людей вселился – кожей чувствуешь ненависть. Ну и черт с ними.
Достал ноутбук, подключил местный вайфай – терпеть не мог всех этих паролей, логинов, везде-то ты теперь «зарегистрирован», никакой свободы, – открыл поисковик и сразу же обнаружил, где меня искать. Зарегистрировался под именем Le Vieux Bouc (Старый козел), он сам очень ценил в себе чувство юмора. И написал личное сообщение. Аккаунт решил уничтожить до вечера, до дома, до ужина в 20.00, сегодня и опаздывать нельзя.
«Это я, – написал он. – Если ты меня еще помнишь». Потом эту фразу стер, глупо. Продолжил: «Хотел сказать только одну вещь. Мы повторили историю Ромео и Джульетты. Монтекки и Капулетти непримиримы. Ты мне не верила, потому что была маленькой глупой девчонкой». Писал он по-французски и употребил не совсем это выражение, а свой собственный неологизм, который я должна была сразу узнать. Написать свое имя не решился. «И как Ромео и Джульетта, мы умерли тогда, нас больше нет. А они есть. И я один из них». Он мог смотреть на себя критически, чем тоже очень гордился, но сейчас это было его открытие: что Ромео умер из-за самого себя, потому что он же и Монтекки-отец, в одном лице. Залпом выпил вино, прямо как тогда, двадцать лет назад, в придорожной стекляшке, хотел заказать второй бокал, но остановил себя. Возраст, надо знать меру. За ужином он будет пить еще, и не это простое бордо, а дорогое бургундское Nuits-Saint-Georges, ради дорогих гостей. Эта мысль его подбодрила. «Помнишь ту дегустацию в Бургундии?» – написал он непроизвольно, вырвалось, хотел стереть, но сообщение вдруг отправилось – как же все это по-дурацки устроено! Вспотел, пока понял, куда тут вообще писать. Ответа все не было. Он смотрел на часы, прикидывая, не опасно ли оставлять Старого козла до утра. Нет, до утра нормально. Ему очень хотелось получить ответ на посетившее его откровение. А пока он изучал мою страницу в «Фейсбуке»1. Рассматривал фотографии, с трудом читал записи – русский язык знал, работал с ним много, но уже забыл. В последние – сколько там? – восемнадцать лет он ему не пригождался. Отдыхал от напряжения, которое всегда было связано с этим языком. Занимался сугубо европейскими делами. И вот опять. Ругал себя, что стал меня искать, – ребячество, ностальгия. Мы всегда говорили по-французски, а вдруг и я все забыла?