Татьяна Литвинова – «Помещичья правда». Дворянство Левобережной Украины и крестьянский вопрос в конце XVIII—первой половине XIХ века (страница 7)
Однако даже уровень изучения структур и процессов оказался не вполне удовлетворительным. Например, и по сей день мы не имеем основательной истории сословий, классов, социальных групп. Несмотря на значительный интерес к социальным низам и определенные достижения народнической и советской историографии, можно сказать, что их комплексная история еще не написана. Попутно замечу, хотя это не совсем прямо относится к данной книге, что даже казачество, невзирая на центральное место его в украинской историографии, на популярность и некоторую конъюнктурность темы в последние годы, как социальная категория разрабатывается мало. Особенно это справедливо в отношении конца XVIII – первой половины XIX века78, времени, которое историками, думаю, не совсем точно определяется как «втягивание казаков в имперский социум»79.
Двухтомная «Iсторія селянства Української РСР» («История крестьянства Украинской ССР»)80 вряд ли соответствует современным требованиям. Определенные утешительные шаги в направлении разработки истории крестьянства начали осуществляться с 1993 года в рамках научных чтений по вопросам аграрной истории Украины и России на историческом факультете Днепропетровского университета, посвященных памяти профессора Д. П. Пойды, а впоследствии стали предприниматься и Научно-исследовательским институтом крестьянства, репрезентантом работы которого является сборник с довольно удачным названием «Український селянин». Но часть статей этого издания, так или иначе касающихся темы, носит постановочный характер, другая же – подтверждает горькую справедливость оценок В. Кравченко относительно современных исследований по социально-экономической истории Украины81. Даже специалисты по истории крестьянства вынуждены подчеркивать нехватку методологических новаций и констатировать почти полную незыблемость традиции в его изучении82.
Не стала прорывом и новая попытка создания обобщающей истории украинского крестьянства, предпринятая академическим Институтом истории Украины. И, хотя главный редактор подчеркнул, что это актуальное издание «нисколько не похоже на предыдущее»83, т. е. на двухтомник 1967 года, для меня оно еще раз с очевидностью подтвердило необходимость более детальной историко-эмпирической разработки первой половины XIX века. Соответствующие разделы первого тома «Iсторії українського селянства» написаны преимущественно на основе трудов корифеев отечественной историографии, историков 50–70‐х годов XX века. Авторам седьмого и начала восьмого разделов (о других разделах не берусь судить) явно не хватало новейших разработок по истории крестьянства. Не случайно специалисты отмечают, что в этом двухтомнике «главный герой» представляется так же, как и столетием ранее84. К тому же историография крестьянства (шире – аграрной истории) все еще остается антиантропологизованной. «Техногенность» подходов к его (ее) изучению иллюстрируется и обложкой «Українського селянина», на которой нет не только антропоморфного образа крестьянина, но и людей вообще. Традиционного крестьянина здесь представляет пара волов, современного – комбайн.
В то время как в результате дискуссий 80–90‐х годов XX века, в значительной степени под влиянием многочисленных «поворотов»85, зарубежная социальная история поставила в центр внимания социального человека, индивида, взаимоотношения людей и не людей, в украинской историографии по вполне понятным причинам усилился интерес к традиционной политической истории, к проблемам государственного и национального возрождения, культуры. Это, в свою очередь, привело к проблемно-тематическому дисбалансу не в пользу социальной истории и к определенному отставанию на этом направлении, что вынуждены констатировать и некоторые украинские историки86.
О возможностях социальной истории, неопределенности ее предмета, расширении дисциплинарного поля, междисциплинарном статусе, возникновении в ее недрах целого ряда новых научных направлений, субдисциплин, превращении в «тотальную», «всеобъемлющую» историю, о ее «отношении» с «новой культурной историей» и тому подобном написано достаточно много, что позволяет в рамках данной работы избежать детального анализа конструктивного использования научных концепций социальной истории. К тому же, начав в конце 1980‐х годов знакомство с подходами в зарубежной социальной истории с работы Фернана Броделя «Материальная цивилизация, экономика и капитализм» и затем внутренне эволюционируя, сейчас я уже не всегда точно могу сказать, какая из идей в тот или иной момент была для меня ведущей. И все же замечу, что достаточно устойчивым и стержневым оказалось стремление к реконструкции человеческого опыта переживания крупных структурных изменений, провозглашенное в 1980‐е годы главной задачей социальной истории, т. е. исследование того, «как люди „на собственной шкуре“ испытывают тот или иной исторический опыт»87.
Подобные принципы исповедует и интеллектуальная история. Несмотря на признание туманности ее перспектив в современной Украине88, на отечественной почве она все же имеет свою «историю», фактически с XIX века бытуя и продолжая бытовать сейчас, на постсоветском пространстве, в рамках истории общественной мысли89 – направления, которое «навсегда остается актуальным и одновременно сложным для исследования»90. Интересно, что Джордж Маколей Тревельян, характеризуя круг тематических приоритетов социальной истории 1920–1930‐х годов, отнес к нему и общественную мысль91. Как часть социальной истории трактовал общественную мысль и А. Г. Болебрух92. Правда, предмет ее в советской историографии не был четко очерчен, хотя в работах по теоретическим проблемам общественной мысли много внимания уделялось сущности данного понятия, его содержательному наполнению.
Такая же неопределенность сохраняется и по сей день. Примечательно, что в достаточно актуальном издании энциклопедии общественной мысли России XVIII – начала XX века нет даже специальной статьи, посвященной центральному понятию93. Не найти его и в новом «Словаре исторических терминов»94. Но дисциплинарная размытость истории общественной мысли имела в условиях методологической регламентации советской историографии и свои плюсы95 – позволяла достаточно широко трактовать предметное поле дисциплины, по сути, приближая ее к тогдашним зарубежным аналогам, в частности к истории идей.
Однако, несмотря на то что понятие «общественная мысль» аморфно, плохо поддается дефиниции, а главное раскрытию его конкретных составляющих, в языке науки оно фактически продолжает выполнять роль семантического множителя, выяснение сущности которого приводит не столько к ее прояснению, сколько к запутыванию. Вместе с тем это словосочетание прочно вошло в структуры мышления, стало своеобразным знаком-символом, частью культуры. Поэтому использование его предполагает определенную степень свободы в рамках общесмыслового уровня.
В исследовании истории общественной мысли, истории идей, сложной философско-методологической проблемой является соотношение частного (единичного) и целого, уникального и общего в структуре общественного сознания96. Упомянутая выше, в одном из примечаний, дискуссия вокруг энциклопедии «Общественная мысль России», а также труды российских специалистов последних лет97 подтверждают отсутствие единства относительно персонализации или деперсонализации общественной мысли, что присуще и советской, и западной традициям98.
Если подходить к изучению истории общественной мысли с позиций микроистории и пытаться выделить предмет исследования, то можно сделать вывод, что микроэлементом общественной мысли является ее носитель, индивид, причем не его обобщающий статус, а конкретный человек, со всеми неповторимыми биографическими особенностями. Такой подход в изучении общественной мысли Украины можно было бы считать плодотворным, особенно если исходить из положения, что единичное, частное богаче целого, поскольку несет в себе черты и общего, и индивидуального.
И тем не менее следует иметь в виду, что вывод «единичное богаче множественного, целого», при всей своей содержательности и адекватности, вряд ли может восприниматься как решение проблемы «я – мы». Здесь возникает больше вопросов, чем ответов. Насколько единичное соотносится с целым? Какая совокупность единиц «я» может дать более адекватное представление о целом? Дает ли простая сумма «я» переход в новое качество – в коллективное «мы»? Какая критическая масса «я» для этого нужна и вообще возможно ли это? При попытке ответить на подобные вопросы все же следует помнить, что коллективное «мы» – это мифологема, понятие вряд ли существующее, но притом «мы» – понятие, которое всегда будут искать исследователи. И с точки зрения науки простая совокупность «я» может претендовать на «мы» только при использовании статистических методов, когда удается обосновать репрезентативность выборки, что, по сути, ставит крест на возможности персоналистических штудий в рамках какого-либо комплексного исследования. Да, репрезентативность выборки по отношению к сумме «я» – это нонсенс99. Репрезентативной она может быть только по отношению к сумме идей. Поэтому персонологический подход100 способен выполнять функцию анализа идей, помогать выяснению их природы, механизма формирования.