Татьяна Литвинова – «Помещичья правда». Дворянство Левобережной Украины и крестьянский вопрос в конце XVIII—первой половине XIХ века (страница 23)
Официальной доминантой исторического сознания в это время стало гиперкритическое отношение к дореволюционному прошлому, в том числе и историографическому. Советские историки должны были наглядно продемонстрировать, что российская история с древнейших времен вполне укладывается в марксистскую теорию социально-экономических формаций и вся пронизана классовой борьбой трудового народа с поработителями. Поэтому приоритетными направлениями становились социально-экономическая история и история революционного движения в России, которые должны были образовать идеологический каркас «новой» исторической науки308. Акцентируя на этом внимание, историки-марксисты таким образом отодвигали в тень целый ряд ключевых тем российской истории. Началось замалчивание истории нобилитета. Марксистский режим, по словам Э. Глисона, был «изначально не расположен уделять много внимания политической истории побежденного класса»309. Политическая история приобретала гротескный характер, либерализм подвергался осмеиванию. Даже любимые темы, связанные с историей рабочего класса, крестьянства, революционного движения, так идеализировались, что обычно искривлялась сама сущность исторического явления310.
Перед украинскими историками в условиях централизованного планирования научно-исследовательской работы возникла необходимость тематической переориентации, отказа от исследования целого ряда проблем, встала задача вписывания отечественной истории в «своеобразие» российского прошлого в соответствии с концепциями, разработанными ведущими «официальными» историками. Например, специалисты по социально-экономической истории Украины, без оговорок о местной специфике, взяли на вооружение закрепленную в науке усилиями Б. Д. Грекова311 марксистскую концепцию генезиса и развития феодализма в России. Однако драматизм ситуации в украинской историографии заключался в глубоком разрыве с предыдущей историографической традицией, в потере преемственности, чему способствовало «идеологическое наступление против буржуазной идеологии», начатое в сентябре 1929 года Всеукраинским совещанием по делам науки312, что происходило не без участия «старых» авторитетных историков.
Достаточно яркая тому иллюстрация – труд Д. И. Багалея «Нарис (Очерк. –
О каких выводах шла речь, трудно сказать. Ведь главный из них, о генезисе крепостного права, Багалей уже не поддерживал. Если раньше концепция Лазаревского относительно происхождения крепостного права казалась Багалею новой и верной320, то на рубеже 1920–1930‐х годов она уже «абсолютно не удовлетворяет, потому что здесь не сказано, что в России крепостничество появилось гораздо раньше пол[овины] XVII века»321. Итак, «схема образования крепостных отношений», предложенная Лазаревским, теперь воспринималась Багалеем как «слишком, так сказать, элементарная и на сегодняшний день полностью не удовлетворяющая, поскольку не имеет под собой твердой социальной базы, не раскрывая в основном ни роли украинской старшины, ни роли дворянского централизованного правительства»322.
В «Очерке» отрицалось и народничество Лазаревского, которому не прощалась свобода от политики, скептическое отношение «к национальным украинским организациям» (т. е. к «Старой громаде»), то, что он «резко выступал против национального пыла, пережитков национальной романтики», «сторонился сколько-нибудь ясной и наглядной увязки своих исторических исследований с теми общественными и политическими вопросами и движениями, которые волновали современное общество»323.
Отныне Лазаревский превратился в представителя дворянско-буржуазных украинских историков, «малоросса», «идеологически был связан с дворянством и буржуазией, которые поддерживали самодержавие». В исследованиях руководствовался якобы исключительно классовыми дворянскими интересами324.
Отличались у Багалея оценки наследия «главного историка Гетманщины» и в области истории элиты. Нарекания вызвала идеализация «украинского дворянства», признание «малороссийского дворянства» «почти единственной силой в обществе», «недопустимо широкие» рассказы «о всех его представителях», что объяснялось классовым дворянским подходом. Книгам Лазаревского не хватало «важнейшего для пролетарского читателя – …оценки исторических явлений со стороны пролетариата того времени и беднейшего крестьянства»325. При этом труды последователей «шефа» – В. А. Мякотина и В. А. Барвинского – были просто квалифицированы как «явно враждебные марксизму»326.
Итак, на рубеже 1920–1930‐х годов народническое направление исторической науки и ее безусловный лидер в исследовании Левобережной Украины приобрели новое историографическое качество. Они вписывались в суперсинкретичный поток украинской националистической историографии. Таким путем украинские советские историки не просто отказывались от наследия предшественников. В тех условиях маркировка, выставленная Лазаревскому и его направлению, фактически превращалась в клеймо, что автоматически выводило их из историографического оборота, образуя в нем пропасть и заставляя искать новые континуитеты. Трансформации историографического образа историка Гетманщины и поднятой им проблематики, в свою очередь, влияли и на изменения в структуре крестьянского вопроса.
Вместе с тем, несмотря на новые методологические предписания и необходимость работать в русле сталинской концепции истории, такой прерывности у российских историков, думаю, не произошло. Хотя советской историографии и была чужда сама мысль о научной преемственности, тем не менее еще многие десятилетия после революции, пока жили или имели возможность работать историки «старой формации», «традиция давала о себе знать, сказываясь в достаточно высоком профессионализме и общей культуре, в работах высокого научного уровня, в частности в области медиевистики»327. А. Я. Гуревич считал, что русская школа аграрной истории Средневековья, частично изменяя свои общие подходы и перестраивая исследовательскую методику, просуществовала до 1950–1960‐х годов328.
Не выпадали из обоймы достижений российских ученых и произведения их дореволюционных предшественников. В. О. Ключевский, один из трех «богатырей российской науки истории в XIX в.», «оставался неизменно популярным на протяжении почти всего следующего, XX столетия»329. М. М. Сафонов, анализируя курс лекций С. Б. Окуня по истории СССР, изданный в 1939 году и знаменовавший становление марксистской концепции внутренней политики российского правительства начала XIX века, также отметил не только опору историка на подходы М. Н. Покровского и А. Е. Преснякова, но и попытку «использовать всю сумму фактов, накопленных дореволюционными историками различных направлений»330. Б. Ю. Кагарлицкий вообще считает, что после разгрома «школы Покровского» советская историческая наука в основном вернулась к традиционным концепциям исследователей XIX века, лишь украсив их цитатами из Маркса, Ленина и Сталина331.
В значительной степени заслуга сохранения преемственности признается за Н. Л. Рубинштейном332, «Русская историография»333 которого и до сих пор удерживает статус одного из самых фундаментальных историко-историографических исследований. Книга, достойная «первого ряда историографической классики», была опубликована в 1941 году и стала первым общим курсом российской историографии, подготовленным в послеоктябрьский период334. Здесь было представлено творчество выдающихся российских историков – от В. Н. Татищева до Г. В. Плеханова, Н. А. Рожкова и многих других. Несмотря на резкую критику, развернувшуюся уже в конце 1940‐х годов, особенно во время кампании «по борьбе с космополитизмом», историографическая концепция Рубинштейна в целом закрепилась в советской исторической науке и нашла отражение в других историко-историографических трудах, в том числе и украинских авторов.