18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Татьяна Борисова – Не его пара (страница 4)

18

Глеб работал через два стола — и оттуда, не переставая балагурить с соседом, нет-нет да косился в мою сторону. В какую-то минуту он бросил — легко, через цех, чтобы слышали и другие:

— О, талант подвезли, — объявил он на весь цех, ни к кому и ко всем сразу. — Снайпер обвалки. Только жилу в фарш не кидай, дарование, котлету стянет. Или это у тебя концепт? Деконструкция котлеты?

Кто-то хмыкнул. Я глянула в свой таз: кинула обрезь скопом, заторопилась, не выбрала жилу. Он был прав. Прав до точки. И выставил это при всех, шуточкой — так, чтоб я и спорить не могла, и спасибо говорить не захотела. Вот что в нём было невыносимое: он не подличал и не подставлял. Он подкалывал — легко, на публику, и всегда по делу. Я была для него даже не соперник. Я была материалом для очередной остроты.

— Знаю, — сказала я сухо и выбрала жилу.

— Аплодисменты, — бросил он в потолок и вернулся к своим зрителям.

Был и ещё один. С краю, у дальней станции, спиной к свету. Лица я не разглядела — только руки: работал медленно, точно, без единого лишнего движения. Шеф прошёл мимо — он не поднял головы. Глеб ловил каждый взгляд Шефа, Катя — каждый шорох. Этот не ловил ничего. Будто его тут не было — и будто он тут дольше всех.

— Кремнёв, — тихо сказала Катя, проследив мой взгляд, и впервые за день в ней не было трескотни. — Марк. Про него тут только вполголоса. Не лезь, мясная. Себе дороже.

Больше она ничего не объяснила — утащила поднос, оставив мне одно имя. Марк. Оно легло раньше человека: я не слышала его голоса, не видела лица, а уже зачем-то держала в голове эти руки и это имя — как держат уголёк в кулаке, не больно, но не выпустить. Я отвернулась к мясу — и поймала, что стою к нему вполоборота, лишь бы держать эти руки краем глаза. Отвернулась совсем, до злости на себя. Имя осталось.

* * *

Перед уходом была персоналка. Я не ждала, что тут это есть, — думала, в таком месте едят стоя, на ходу, как заправляются. А нас посадили за тот же стальной стол, где утром Шеф пересчитывал нас глазами. Гости разошлись, свет в зале погас, и цех на полчаса перестал быть цехом.

Кормили не с барского плеча, но и не объедками: паста на остатках вечернего соуса, хлеб, который не ушёл в зал. Я ела и смотрела. Персоналка — самый откровенный час на любой кухне: за едой люди перестают держать лицо.

Тот, постарше, с уверенной спиной, ел молча и быстро, будто и за столом шёл норматив. Бледный мой ровесник, наоборот, не ел — катал хлеб в пальцах, смотрел в стол. Я подумала, что он отсеется первым, и тут же себя одёрнула: второй день, а уже считаю, кого вычеркнут. Кухня заразна. Восьмого за столом я не нашла. Не помню, чтобы он уходил, — просто его не было.

К столу подсел парень в кондитерском фартуке, перепачканном мукой по локоть. Молча поставил передо мной тарелку — круассан, один, кривоватый, с подгоревшим боком.

— Брак, — сказал он коротко. — Списанный. Но внутри живой. Ешь, мясная.

Ответить я не успела — Катя оказалась рядом раньше, чем я взяла круассан. Будто всю персоналку держала этот стул под прицелом.

— Федя печёт лучшие круассаны в городе и сам в это не верит, — объявила она громко, мне, а смотрела на него. — Каждый день списывает по штуке и зовёт «браком». Федь, ну какой это брак.

— Кривой, — сказал Федя.

— Живой, — сказала Катя.

Они спорили о круассане так, будто спорили о чём-то совсем другом. Я надкусила. Внутри он и правда был живой — слоился, тянулся, ещё тёплый. Лучшее, что я ела за этот ледяной день. Вслух я не сказала. Просто доела — и заметила, что Федя искоса следит, доем ли. Доела до крошки. И впервые за весь ледяной день мне за этим стальным столом было почему-то не холодно.

* * *

Первый день кончился затемно.

Я мыла руки в холодной стальной мойке — горячую, кажется, тут не предполагали для стажёров — и считала, что узнала. Восемь нас. Один контракт. К концу зимы срежут половину. Романов нельзя: двое из прошлого года уже исчезли, кухня их не держала даже именами. Пары назначат завтра, и поменять их потом нельзя: с кем поставят, с тем и год. Фаворит уже есть. Глеб. Он умеет всё то же, что и я, только громче и увереннее, и приз, кажется, уже почти обещан ему.

И ещё одно я узнала, уже не ушами, а спиной: пары Шеф назначит завтра. С кем встанешь у одной станции — с тем и проживёшь этот год, локоть к локтю, в чужом поту и чужих ошибках. Кого мне дадут, я не знала. Поймала себя только на том, что не хочу Глеба. А кого хочу — у меня не было ответа.

Я должна была испугаться. По всем приметам — испугаться и начать сводить, как сводила конверты: что я могу, чего не могу, где подстелить.

А я стояла под ледяной водой, смотрела на этот огромный чужой цех — больше меня, больше всего, что я умела, — и впервые за день не мёрзла.

Дома я знала наперёд каждый свой завтрашний шаг. Здесь — ни одного.

Я вытерла руки и пошла к выходу, в февральскую темноту. Сорок минут пешком, как утром. Я говорила себе, что это из-за денег. Но дело было не только в деньгах: каждый шаг уводил меня дальше от той, что знала свой завтрашний день наизусть, — и догонять её я не хотела.

Холод так и не отпустил. Но это был другой холод — не тот, что в тёплой кухне сводил зубы. Этот хотя бы не врал.

Завтра — пары.

Я знала только, кого не хочу.

Глава 3

Марка я увидела раньше, чем узнала, что нас поставят вместе.

Он стоял у крайней станции и правил нож. Не спеша — лезвие о брусок, туда, обратно, в одном ритме, будто отсчитывал что-то про себя. Вокруг гремели, таскали, переругивались. Он стоял посреди этого как в соседней комнате, куда шум не пускали. Ни одного лишнего движения, каждое берёг. Спина прямая, плечи опущены, взгляд коротко снимал зал и возвращался к лезвию. Нож он правил так, будто смена тут ни при чём. Просто без этого нельзя.

Сумки у него не было. У всех под станцией стоял рюкзак, пакет, что-нибудь. У него — ничего. Как будто он не пришёл и не уйдёт, а просто всегда тут.

Глаза красноватые, как у человека, который давно не спал по-настоящему. Я подумала: устал. И тут же поняла, что ошиблась, — устают те, кто рассчитывает отдохнуть.

Я не знала, кто он. Я просто отметила его, как отмечаешь закрытую дверь в коридоре: мимо, не моё.

* * *

Шеф вышел с красным маркером.

Маркер был старый, без колпачка, и Шеф писал им по доске расписания так, будто вычёркивал, даже когда вписывал. Имена, станции, пары. Цех затих. Все смотрели на доску, как смотрят на табло вылетов: вдруг твой рейс отменили. У меня под рёбрами стянуло, по предплечьям пошла зябкая дрожь — не от мороза, мороз остался за дверью. Тело боялось этого старого маркера без колпачка раньше, чем я успевала прочесть, чьё имя он сегодня вычёркивает.

— Холодная — Соколова, Глеб. Соусы — Дорн.

Глеб коротко кивнул, будто заранее знал. Он вообще всё знал заранее.

— Мясо. — Шеф не обернулся. — Ремезова. С Кремнёвым.

Я не сразу поняла, что Ремезова — это я. А когда поняла, рядом что-то щёлкнуло о металл.

Это он уронил нож. Тот самый, который точил. Человек, который за всё утро не сделал ни одного лишнего движения, выронил нож — на звук моей фамилии. Нож звякнул о сталь, и Марк замер — на секунду, всего на одну, но я успела её увидеть. Будто внутри у него что-то остановилось раньше тела. Потом он наклонился, поднял, выпрямился. Спина опять ровная. Лицо опять никакое.

Он не посмотрел на меня. Посмотрел на Шефа — коротко, в упор, и я могла поклясться, что это был не вопрос, а возражение. Беззвучное. Шеф его не заметил или сделал вид.

И ещё одно я уловила краем — не сразу. Цех на миг сбился. У соседней станции кто-то перестал резать, кто-то отвёл глаза. Никто ничего не сказал. Но по этой короткой заминке я поняла: про эту пару тут знают что-то, чего не знаю я.

Я обернулась к Кате. Хотела поймать её взгляд — ну, мол, видишь, к кому. А Катя на меня не смотрела. Она смотрела на свои руки и чуть поджимала губы. Не жалела. Знала. И вот это было хуже всего: когда тебе не сочувствуют, а уже знают, чем кончится.

* * *

Станция на двоих — это полтора метра стали, две доски, общий бортик.

Полтора метра, на которых нельзя не дышать одним воздухом.

Пока он шёл, я успела его рассмотреть — и пожалела. Не потому что урод. Наоборот. Он был из тех, на ком взгляд спотыкается и застревает, а почему — не объяснишь: вроде ничего такого, а отвести глаза не выходит.

Высокий, тёмный, двигался скупо, будто берёг каждое движение. Лицо не из тех, что висят на обложках, — из тех, что потом снятся. Линия челюсти, тяжёлое веко, губы, привыкшие молчать. Но всё это будто прихватило морозом: глаза в красноватой кайме от бессонницы, тени под ними, взгляд — холодный, считающий, насквозь.

Он скользнул по мне на полсекунды, и я почувствовала себя так, словно меня уже взвесили, оценили и убрали на полку. Красивый так, что к нему не подступиться: стоишь, смотришь — а внутрь не зовут и не позовут.

Он подошёл, разложил инструмент — каждую вещь на своё место, по росту, как солдат раскладывает оружие. Я ждала «привет», «давай знакомиться», хоть что-нибудь. Не дождалась.

— Зачистка. — Он кивнул на ящик с лопатками говядины. — Жилы, плёнка. Сложишь сюда. Резать буду я.

Не грубо. Хуже. Так говорят не человеку, а функции. Он уже всё про меня решил: новенькая, с улицы, мясо ей доверять рано, пусть чистит.