Татьяна Богданович – Суд над колдуном (страница 10)
— Что ты молвишь, Ермиловна? Сама ж его нехристем звала. Молвила, что обошел меня лекарь тот. Не мимо молвится, что бабий волос долог, да ум короток. Жалостлива больно! Думаешь, меня бы помиловали, кабы я ведомого колдуна оправлял? Убойцу смертного? Аль забыла, как он, душегуб, Иванушка нашего отравным зельем уморил!
Боярыня вдруг зашаталась и упала на колени, а в руках все ту же скляницу держала.
— Государь мой, Никита Иваныч! — зашептала она. Голосу вдруг не стало. — Виновата я перед тобой! Мой грех великий! Казни ты меня, окаянную. Я Иванушку погубила!
— Ермиловна, матушка! Христос с тобой! — вскричал боярин, подымая жену. — Видно, у тебя с горя разум помутился. Какое ты слово молвила? Полно-ко ты, полно! Аль я тебя, свет мой, не ведаю?
— Вон, вон она, государь, — не слушая мужа, говорила боярыня, и все протягивала ему скляницу с красным питьем. — Вон питье, что лекарь Иванушке дал. Схоронила я его, окаянная. А после и сама сыскать не могла. Не лекарево ты зелье в Оптекарский приказ отослал, государь.
— С нами крестная сила! — вскричал боярин. — Ермиловна! В толк не возьму, что ты молвишь. Лекарского питья не давала ты Иванушке? Свое, стало быть? Не может того статься! Свое детище рожоное! Ох, Ермиловна, что будет-то с нами!
— Не то, государь. Послухай ты рабу свою, — заговорила боярыня немного погромче. — Не сама я отравное питье Иванушке сделала. Такого греха смертного нет на мне.
— Пошто ж пугаешь так меня, Овдотья Ермиловна? Грех тебе!
— Постой, государь. Дай слово молвить. Ох, боязно мне! А нету моих сил дольше грех свой таить. Слухай, государь, а там казни меня, окаянную. Не верила я тому лекарю николи. Изболело сердце мое за Иванушку. Думала, обошел тебя тот лекарь. Вот и велела я покликать бабку тут одну, ведущую, Ульку. Пустила я ее к Иванушке, от тебя таясь. Она молитвы над им читала, а лекарского зелья давать не велела — изведет-де нехристь младенца. Дала своего, белесова такого. Тем питьем я Иванушку, голубя моего, и напоила, окаянная! А лекарево — схоронила. А в ту ночь Иванушки и не стало.
— Так это я то̀ зелье, ведуньино, в Оптекарский приказ посылал?
— То, Иваныч, бабкино.
— И ты ведала, что не лекарево зелье посылано, и слова не молвила? Ну, Ермиловна…
— Не ведала, государь, богом клянусь! Не видала я, кое ты зелье взял, а спросить не смела. Нигде лекарева питья сыскать не могла. Думала, ты его взял. Сама-то я в ту пору, как неживая лежала. А ныне, как ушел ты на допрос, спокою мне не было. То в одну горницу пойду, то в другую. Будто, кто меня толкает. К Иванушкиной лавке подошла. Гляжу вдруг. На поставце, что в головах у его стоял, в уголку в самом, по-за укладкой, где его крестики, да рубашечка крестильная, гляжу, там и стоит сея скляница. Видно, кто мне глаза отвел, что я ране глядела да не видала… Облегчила я свою душу, перед тобой, Никита Иваныч. А только нет мне прощенья на сем свете. Дитя свое рожоное погубила я, и тебя, государь, обманула. И лекаря того на казнь отдала. Хоть и нехристь он, а в крови Иванушки неповинен. Ведаю я, государь, не захочешь ты на позор меня отдать. Отпусти меня, Никита Иваныч, в монастырь. Буду я там по гроб жизни грех свой великий отмаливать.
Боярин сидел молча. Не мешал боярыне говорить и с колен ее не подымал.
Авдотья Ермиловна ударилась об пол головой, да так и осталась лежать, не поднимая лица.
— Шибко ты меня обидела, Овдотья Ермиловна, — заговорил, наконец, боярин. — Да и тебе, ведомо, не легко. Ну, Иванушка, света нашего, не вернуть. Видно, на то была воля божья. А нам с тобой не стать расставаться. Погоди, дай срок, подумаю я, не можно ль тому лекарю какую помогу сыскать, чтоб сердце твое облегчить. Вставай, ин, Ермиловна. Ляг лутче на лавку, полежи. А я в повалушу пойду.
Какое зелье отравное?
Всю ночь боярин князь Одоевский глаз не сомкнул. Редко с ним такое бывало. Никак он придумать не мог, как быть. И лекаря Ондрейку ему жаль. И жену выдать никак невозможно. А мимо жены не выйдет. Не Ондрейкино зелье — так кого же? Кто мимо матери к младенцу доступ найдет? Либо сама мать дала, либо кого допустила. «Эх, бабы! — думал боярин с горестью. — Душу бы отдала и за сына, да и за меня то ж. Ан вишь, какую кашу заварила. А я расхлебывай. И откуда она бабку ту достала, забыл поспрошать. Ну, да ин так тому и быть. На что еще людей оговаривать. Будет. Ведь вот, дала б того лекарева питья, може, и мальченка жив бы был. Эх!»
Но тут вдруг боярин другое подумал. А ну, как и то зелье, что лекарь дал, тоже отравное? Ведь его-то он не посылал на осмотр.
«Ладно, — решил он, — ране чем каяться, да лекаря обелять, схожу, ин, сам в Оптекарский приказ с тем питьем. Пущай досмотрят».
Не сказав жене, боярин наутро собрался, велел лошадь оседлать, взял скляницу и поехал в Приказ. Пущай доктор Фынгаданов и лекарево питье испытает, — думал он.
Доктора Фынгаданова боярин Одоевский хорошо знал, не раз во дворце встречал. Фынгаданов ему и Ондрейку лекаря указал. Не хотелось боярину у немца лечиться. Не то что не доверял ему, да не способно все через толмача разговаривать. От того и не попенял он доктору, как беда над ним стряслась. Ты ему по своему говоришь. Он и понимает будто, а сам залопочет — и не поймешь ничего. Бог уж с ним!
Боярина Артамона Сергеевича Матвеева, что в ту пору Оптекарским приказом ведал, в палате не было, а дьяк, Нечай Патрикеев, на месте сидел, за столом.
Дух в Приказе нехороший. Как вошел князь Одоевский, так и обдало всего. Вроде, как, когда Иванушка болен лежал, а лекарь его лечил.
Как завидел дьяк боярина, Никиту Ивановича, тотчас встал и с почетом его принял. Боярин и рад был, что Артамона Сергеевича не оказалось. С дьяком-то попроще.
— Вишь ты, Нечай Патрикеич, дело какое вышло, — начал он. — Присылал я тут скляницу с зельем, что после Иванушки моего осталось, чтоб у вас тут дохтура досмотрели.
— Памятую, Никита Иваныч, памятую. Грех-то какой! Зелье-то отравное вышло.
— И то грех, Нечай Патрикеич. — Вот я ноне и пришел до тебя. Пособи ты мне, будь другом.
— Ты про што, князь Никита Иваныч?
— Да вишь ты, Нечай Патрикеич, проруха тут вышла. Не то̀ я тем разом зелье прислал. А то̀-то — вот оно. — И боярин вытащил из-за пазухи скляницу, обернутую в красный платок.
Дьяк смотрел на него и, видно, ничего не понимал.
— Вот она и просьбица моя к тебе. Вели ты сие зелье дохтурам осмотреть и подлинно дознать — доброе ль то зелье, аль вновь отравное.
Дьяк взял скляницу, будто с опаской, и хотел, видно, спросить что-то боярина. Но князь Никита только рукой махнул:
— Сделай милость, не пытай ты меня ни про што. Дай зелье дохтурам, и ответ мне принеси, а я тебе той службы во век не забуду.
— Ну, ин, будь по твоему, Никита Иваныч, хоть и не по указу то̀. Ты посиди тут покамест. А я дохтуров попрошу тотчас то зелье испытать.
Дьяк вышел в заднюю избу, а боярин сел к столу и задумался. Подъячие скрипели перьями, а меж собой разговоры вести при боярине не смели. Дьяк долго не возвращался.
Наконец дверь отворилась и вошел Нечай Патрикеич с той же скляницей. Питья в ней оставалось наполовину. В другой руке был у него лоскут бумаги. Лицо у дьяка было веселое.
— Ну, Никита Иваныч, — сказал он. — Слава господу, то питье доброе, не отравное. От его вреда не бывает, окромя пользы. Вот я тебе и бумагу тотчас дам, дохтура и подпишут. — Дьяк отдал подъячему принесенный лоскут и велел переписать.
— Ты что ж, боярин, смутен сидишь? — прибавил он, обернувшись к князю Никите Ивановичу. — Аль не рад, что питье доброе?
В ту минуту задняя дверь отворилась, и вошел доктор Фынгаданов. Увидев князя Одоевского, он подошел к дьяку и что-то спросил его.
— Князь Никита Иваныч, — неохотно заговорил дьяк. — Вот дохтур пытает, — пошто, мол, ты в другой раз зелье приносишь? Кое же ты младенцу давал? Коли сие, так он бы не помер. Кое ж лекарь-то ему, Иванушке твоему, делал?
— Молвил я тебе, Нечай Патрикеич, — заговорил боярин, — проруха тут приключилась. Лекарь-то, что Иванушку лечил, сие питье ему принес и дать велел. А ошибкой ему то зелье дали, что я впервой присылал.
— Отравное-то? Вот грех-то! С того сынок твой и помер? Ахти, беда какая! Как же то приключилось? — спрашивал дьяк.
Доктор Фынгаданов слушал во все уши разговор боярина с дьяком. Вдруг он прервал дьяка и зачастил по-немецки, громко и сердито. Он поднимал руки вверх, тряс головой, хлопал себя по бедрам, наконец, повернулся, вышел из комнаты и сильно хлопнул дверью.
— Вишь горячка, немец наш! — сказал дьяк с усмешкой. — Чисто порох!
— Чего он тут кричал-то? — неуверенно спросил боярин.
— Да, вишь, молвит, — у вас де лишь на Московии то̀ может статься, — объяснил дьяк. — Лекарь, мол, доброе лекарство дает. А ему веры нет — не дают, опасаются. А своим-де знахарям верют. А те, мол, болваны неученые, людей травят. На тебя тоже злобится немец. Ты, мол, на того лекаря напраслину взвел. А его за то казнить будут. А тебе, мол, и горя мало. Все, мол, русские так. Коли простой человек — так они-де его за скота почитают. И правды, мол, у русских нет… Сердитый немец! А государь его любит.
Боярин не сказал ни слова, только головой покачал. А дьяк, видя, что боярин молчит, не посмел ничего больше прибавить.