Татьяна Беспалова – Форт Далангез (страница 40)
— Там с жеребятиной, ваше высокопреосвященство…
— Там не сбрендил ли? — возмутился наконец Женя. — Начитанный дурак! Напиться так скоро ты не посмел бы, да и не было у тебя возможности. Так возьми себя в руки. Перед тобой твои командиры! Отвечать по уставу!
Хворост с грохотом посыпался на пол.
— Господам офицерам, может, и не понять, а только радость меня до самого дна пробрала. Узнал, где у меня низ, — проговорил Лебедев и заплакал. — Сажайте в гауптвахту, ежели не по уставу… что угодно… да только рад я, потому что встретил Аллилуйю. Вот тут, на площади. Он с виду турок-турком, но как ко мне кинулся! Как обрадовался! Он жив, жив, Николай Николаевич! Жив!!!
Тут уж и меня, как выразился Лебедев, "до дна". Кричу, себя не помня:
— Самовар! Коньяк! Кашу с жеребятиной! Галлиулу! Немедленно! Сюда! Исполнять!!!
Дверь тут же распахнулась, и Лебедева вынесло наружу, как выносит порывом сквозняка ненужную бумагу. Жду Галлиулу, волнуясь, как нашкодившая курсистка перед неизбежной взбучкой от классной дамы. Тот является в сопровождении довольного Лебедева. Галлиулу усаживают в кресло, подают чай, но тот настолько смущён, что, отказавшись от чая, самочинно пересаживается на табурет. Сидит на краешке, сомкнув колени. Стесняется, герой. Мы же с Масловским устраиваем ему форменный допрос. Как подал бумаги? Что видел? Как выжил? Герой порывается встать во фрунт. Хлипкий табуретец выскальзывает из-под его тощего седалища и с грохотом валится на пол.
— Сидеть! Долой субординацию! — рычу я, смущаясь.
И есть от чего!
При моей-то боевой закалке, высоком звании и должности, при полном отсутствии в характере какой-либо сентиментальности чувствовать на глазах предательские слёзы — это вам не чаю напиться с фарфорового блюдечка. Подчинённые мои при виде этой мокроты отворачивают лица. И у этих слезы оказались совсем рядом. А то как же? При таких-то потерях, когда некоторые полки выкосило почти целиком, застать в живых того, кто, казалось бы, выжить не мог никак. Увидеть в здравии героя, исполнившего свой воинский долг до конца, это ли не трогательно? Это ли не счастье при наших-то обстоятельствах?
Откуда ни возьмись сбегаются штабные, обступают счастливого Галлиулу, ослепляют блеском регалий, орденских планок и оружия. А он-то, герой наш, в какую-то засаленную дребедень одет. Лапсердак штопанный. Обувь дырявая. Ермолка на голове вытерта совсем. Да и холодно в такой-то ермолке. Чай, Турецкая Сибирь не Трабзон и не Гагры. Как уши не отморозил, непонятно. На осунувшемся лице глаза, как кофейные блюдца, и таращатся на огромную плошку с кашей и стакан с дымящимся чаем в серебряном подстаканнике. Молодец Лебедев. Угадал моё желание. Не погнушался подать простому солдату генеральский прибор, а Гал-лиула, с застывшими от смущения глазами попеременно то отнекивался, то оправдывался невесть в чём:
— Я сыт, ваше высокопревосходительство. Не голодал. Кормили меня хорошо. Но я не предал. Клянусь Аллахом всемогущим, не предал! В мечеть ходил вместе со всеми. Соблюдал правила. Они поверили вашим бумагам. Аллах всемогущий ведает, как поверили!
В глотке у него пересыхает. Он кашляет, краснеет. Масловский суёт ему чай, добавив в него тайком знатную дозу коньяка. Галлиула хлебает из стакана, смущаясь видом генеральского подстаканника. Наконец, взгляд его теплеет. Лицо расслабляется. Коньяк помогает преодолеть смущение, и Галлиула говорит. Вот его рассказ.
Меня пленила кавалерийская часть — десять всадников с шашками и ружьями на красивых и злых конях. Теперь я думаю, что то были разведчики, но тогда страшно перепугался и думал только о том, как бы не предать. Всё посматривал на их длинные кинжалы. Что стану делать, если ими резать меня начнут? Бумаги, данные его высокопревосходительством, отобрали сразу. Пытались читать, но без толмача разве такое прочтёшь? Один из всадников ускакал куда-то вместе с бумагами. А потом один из оставшихся всадников посадил меня позади своего седла, и мы двинулись совсем в другую сторону, не туда, куда ускакали бумаги его высокопревосходительства. Так меня доставили на бивуак в небольшое селение, где посадили в какой-то подвал. Меня недолго допрашивали. Не били, но двое суток продержали без пищи на одной только воде. В подвале я страшно мёрз. Холод заставил меня перестать бояться побоев. Наоборот, я мечтал о том, чтобы меня избили, лишь бы перестать мёрзнуть. Через два дня мне принесли огромный ломоть хорошо прожаренного и обильно приправленного специями мяса. За запахом жареного лука и специй я всё же признал свинину. Есть не стал. Вскоре мясо остыло и стало покрываться ледяной коркой. Меня трясло от холода. Брюхо свело судорогой, но к свинине я не притронулся. На четвёртый день пришёл старый турок. Цокая языком и одобрительно покачивая головой, он вытащил меня из подвала. Затем меня привели в хорошо натопленную комнату. Старуха, жена хозяина, принесла в ковше подогретого вина. Мне предложили выпить его, я отказался, хоть и замёрз совсем. Меня всё ещё трясло, но я предпочёл согретому вину тёплую каменку. Тогда старушка предложила мне лепёшек с сыром. Так я впервые за неделю наелся досыта, да и заснул мёртвым сном. Наутро старуха — турок, её муж, больше не появлялся — разбудила меня и снова дала подобающей мусульманину еды. Наевшись, я предложил ей помощь по дому: набрать хвороста, ходить за скотиной, носить воду — я многое могу, мне многое по силам. "А ты не убежишь?" — строго спросила старуха. На это я ей ответил, дескать, в русскую армию возвращаться не хочу, а хочу остаться среди своих братьев-мусульман. Ещё рассказал ей, что в русской армии каждому батальону полагается православный священник, который служит молебны и отправляет прочие церковные требы. Павших и умерших в лазаретах хоронят по православному обряду. Для мусульман ничего подобного не предусмотрено. Также сказал я хозяйке, что слышал от своих братьев-мусульман, дескать, во всей Закавказской армии нет ни одного муллы. Упав на колени, просил я свою старую хозяйку оставить меня при себе. Хозяйка мне поверила, но при себе не оставила, а отдала своему старшему сыну — большому воинскому начальнику Атакару Касапаглу.
Я, попав в их дом, сразу же понял, что главной в их семье является старуха. Отдавала она меня вот как… Муж её — усатый сгорбленный старик — взял меня за руку и отвёл на единственную деревенскую площадь. Шагая рядом со стариком, я оглядел окрестные хмурые горы, с которых дует пронизывающий ветер. В то время снега ещё не было, но я смекнул, что если он выпадет, то зима скорее всего окажется не менее суровой, чем где-нибудь в центральной России. Однако старик привёл меня на площадь не за тем, чтобы я любовался горами. На деревенской площади на высоком, специально построенном для этого помосте огромный сильный свирепого вида длинноусый турок срубил кривым ятаганом голову русскому солдату. Я хорошо запомнил, как бородатая та голова упала с помоста на подмёрзшую землю и как присутствующие на площади турки посмеиваясь принялись пинать её башмаками. "Это мой старший сын — Касапаглу-бей. Теперь он твой хозяин", — проговорил старик, указывая на свирепого турка с огромным окровавленным палашом. Я заплакал, но старик остался равнодушен к моим слезам, а посоветовал только молиться Аллаху, и я последовал его совету.
Касапаглу-бей — это такой воинский начальник, командующий большим кавалерийским отрядом турок. Турки эти — свирепые усатые и бородатые воины с ружьями, при саблях на хороших и злых конях. По-нашему Касапаглу-бея называли бы сотником. И вот я стал его домашней прислугой. Делал всякую работу — то коня ему почисти, то воды принеси. Бегал и по поручениям. Вместе с его сыновьями ходил в мечеть. Ел с хозяйского стола ту же пищу, что и дети, и жены Касапаглу-бея. Через некоторое время я перестал бояться наказания или смерти отсечением головы. Перестал думать о том, как турки станут смеяться и пинать мою голову ногами.
Касапаглу-бей часто выспрашивал меня о повадках и обычаях русских, и я честно отвечал ему, дескать, в русском войске много терских казаков-староверов, которые истово чтут все церковные праздники и несоблюдение обычаев православия считают предательством веры. В праздник Рождества Христова, почитаемый наравне с православной Пасхой, ни один казак воевать не станет. Моим словам верили, ведь сам я показывал себя человеком правоверным, преданным заповедям Магомедовым…
Так провёл я время с ноября месяца по сей день в полной уверенности, что задачу свою выполнил верно, ведь турки нападения нашей армии не ждали. Касапаглу-бей покинул своё село незадолго до нового года и в страшном волнении. Часть его сотни также была рассеяна по окрестным сёлам — всадников отпустили к семьям для отдыха. Пробирались к Эрзеру-му по глубоким снегам и едва не перемёрзли. В пути Касапаглу-бей посматривал на меня косо и обзывал "глупцом" и "горе-провидцем", но слова "предатель" или "лгун" он ни разу не произнёс.
По прибытии в Эрзерум Касапаглу-бей получил распоряжение от своего начальника о занятии боевых позиций. Позабыл сказать! У моего хозяина было двое взрослых сыновей. В возрасте шестнадцати и семнадцати лет эти люди достаточно владеют воинским искусством, чтобы служить в строевых частях. Так вот, Касапаглу-бей отправлялся на позиции вместе со всей своей сотней и обоими сыновьями. Я слышал, как перед отбытием рассуждали они обо мне: брать или не брать с собой на передовую. Из разговоров я заключил: полного доверия ко мне нет, и потому я остаюсь в тылу, то есть в Эрзеруме. В силу моей набожности и, как предполагал Касапаглу-бей, особенно выдающейся глупости, меня определили в одну из местных мечетей слугой для присмотра за печами. Мулла, достаточно воинственный, сильный и нестарый ещё человек, готовый в случае надобности сам взяться за оружие, присматривал за мной. Я боялся, что ко мне применят один из способов усмирения. Например, сломают или отнимут ногу. Но обошлось без этого. Мулла был слишком занят убитыми и ранеными, которые стали поступать с фронта. Турецкие строевые части несли большие потери, потому-то я и понял: победа близка. Тогда я затаился и стал ждать, неукоснительно выполняя все распоряжения муллы. Мне приходилось и ухаживать за ранеными турецкими офицерами, и хоронить умерших от ран. Но я не предал. В моей работе не было предательства…