Татьяна Алентьева – Просветительские идеи и революционный процесс в Северной Америке (страница 11)
В газетах 1767–1769 гг. новости о европейских просветителях почти не встречались (возможно, в связи с общим уменьшением числа зарубежных новостей в газетах). «Boston Evening Post», например, лишь однажды затронула тему возможного визита Ж.Ж. Руссо в Англию: «Говорят, что Руссо, беспокойный философ, на самом деле собирается нанести второй визит в наше королевство»[198]. В той же газете в 1769 г. была опубликована новость о том, что Д. Юм назначен секретарем английского посла во Франции[199]. Можно констатировать, что к 1768 г. просветителей вытеснили из новостных колонок известия о бунтах в Лондоне, известных как «Уилкс и Свобода», а также о восстании Паоли на Корсике.
Зато Вольтер явно мог считаться одним из самых продаваемых авторов в колониях тех лет. Даже бойкоты импортной продукции, ограничивавшие поступление новых книг, не отбили у американцев вкуса к его новым сочинениям. Так, «Virginia Gazette» рассказывала колонистам о свежей новинке – «Простодушном», тогда еще не переведенном на английский. Подробно пересказывался сюжет, а затем газета резюмировала: «Основная цель мсье Вольтера в этой маленькой работе – высмеять нравы и обычаи Европы, в особенности его собственной страны. Для этой цели он берет молодого человека, рожденного в лесах Америки, привезенного в Англию, а затем во Францию. Будучи совершенно не испорченным предрассудками воспитания, он делает самые разумные и уместные наблюдения над всем, что ему встречается»[200].
В Массачусетсе книготорговцы Кокс и Берри, составлявшие конкуренцию более известному Джону Мейну, предлагали бостонцам Библии, молитвенники и псалтыри, но одновременно в их каталоге значились 35 томов работ Вольтера[201].
Книги великого вольнодумца пользовались спросом и в других колониях. В библиотеке небогатого северокаролинского юриста (после него осталось ок. 180 фунтов и десяток рабов) значились как проповеди Фордайса, так и произведения Вольтера: «Эссе о преступлениях и наказаниях» и «Философия»[202]. Более преуспевающий северокаролинец располагал 9-томником того же философа; на его книжной полке стояли и «Персидские письма» Монтескье[203].
И в то же время на политическую мысль предреволюционного десятилетия Вольтер почти не повлиял. К его авторитету обращались в совершенно иных случаях, нежели полемика о конституционности действий парламента. Например, в одном из номеров «Virginia Gazette» приводилась речь Вольтера в пользу оспопрививания[204]. А вот в полемике вокруг Актов Тауншенда американцы опирались на таких авторов, как Г. Болингброк[205], Дж. Свифт, Дж. Пристли[206], Г.Б. Мабли[207]. Естественное равенство людей обосновывалось ссылками на «О законах церковной политии» Р. Гукера, а также на Г. Гроция, С. фон Пуффендорфа[208]. Чаще же всего в политических вопросах американцы доверяли авторитету Ш.Л. Монтескье и Дж. Локка. Именно эти два философа будут определять интеллектуальный ландшафт Американской революции и в дальнейшем. Локка на этом этапе превозносили в особенности. «Boston Evening Post» отмечала: «М-р Локк доступен всем, и никто здесь не оспаривает истинность его доктрины»[209].
По сравнению с предшествующим периодом американцы уже более свободно обращались с теоретическим наследием Просвещения. Базовые понятия, такие как «естественное право», «общественный договор» и т. д., уже не требовали разъяснения и обоснования, казались само собой разумеющимися.
Косвенным подтверждением распространенности просвещенческих идей могут быть неточные цитаты, сделанные по памяти. Они означают, что соответствующие пассажи могли пересказываться из уст в уста, а могли просто всплывать в памяти хорошо знакомого с ними человека, так что цитирующий даже не считал нужным каждый раз искать точный текст. Так, на страницах «Boston Gazette» выражение «дух закона природы и народов»[210]возникало как общепонятное клише, не связанное с конкретной цитатой из Монтескье. В «Boston Evening Post» констатировалось: «Определенно есть разница между силой и правом, одно не всегда происходит из другого». Автор ссылался на яркий образ, придуманный Локком. Во Втором трактате о правлении: «Если разбойник вломится в мой дом и, приставив мне к горлу кинжал, заставит меня приложить печать к обязательству передать ему мое имение, то разве это даст ему какое-либо право?». Ситуация не делалась по памяти. Сцена, описанная в «Boston Evening Post», немного отличалась: в ситуации, обрисованной в газетной статье, разбойник не вламывался в дом, а останавливал путешественника на большой дороге; соответственно, он был вооружен не кинжалом, а пистолетом[211].
Культурные практики эпохи Просвещения распространялись все более широко. Достижения науки XVIII в. входили в пространство повседневности. Прежде всего, это было знаменитое изобретение Б. Франклина – громоотвод[212]. Все бостонские газеты в один голос рекламировали ценную новинку. В одном из номеров «Boston Evening Post» рассказывалось о нескольких случаях смертей и пожаров, вызванных ударом молнии. Там же сообщалось о том, что некоторые массачусетцы обзавелись громоотводом «на основе принципов гениального доктора Франклина», но понимания соседей не встретили. Многие все еще воспринимали молнию как кару Божью. «А между тем они принимают лекарства, ставят банки и делают кровопускания, чтобы спастись от болезни», – иронически замечала газета[213]. К тому же способу аргументации прибегала «Massachusetts Gazette». Она повествовала о том, как молния ударила в шпиль молитвенного дома и разнесла бы его на куски, если бы не громоотвод. Правда, громоотвод не был должным образом заземлен, поэтому молния ударила в землю, подняв столб пыли и дыма. «И все же это может служить решающим доказательством реальной пользы громоотводов»[214], – заключал автор заметки. «Электрические стержни» (громоотводы) всех сортов можно было купить на Саммер-стрит в Бостоне[215].
Другим свидетельством влияния Просвещения может служить распространение своего рода антикизирующего дискурса, характерного для европейского XVIII в. Античные аналогии легко приходили на память колонистам, и, скажем, автор и читатели «Boston Gazette», описывая собственное положение, вполне могли использовать фрагмент из Фукидида. Воспроизводилась речь керкирян, приехавших просить у Афин помощи против своей метрополии, Коринфа: «Всякая колония почитает свою метрополию лишь пока та хорошо обращается с нею, если же встречает несправедливость, то отрекается от метрополии. Ведь колонисты выезжают не для того, чтобы быть рабами оставшихся на родине, а чтобы быть равноправными с ними»[216]. Не случайно также непопулярного губернатора Ф. Бернарда сравнивали с римским пропретором Верресом, а его преемника Т. Хатчинсона – с Сеяном, временщиком в правление Тиберия.
На основании просвещенческих политических теорий и просвещенческого дискурса вырабатывалось новое представление о власти, как имперской, так и колониальной. В качестве основы для понимания природы власти теперь уже неоспоримо утвердилась теория общественного договора. Автор под псевдонимом «Свободнорожденный американец» воспроизводил общеизвестную истину: «Человечество не вступало в сообщество, чтобы возвеличить правителей, но правители были наделены властью для блага народа и перед ним одним отвечают за свое поведение»[217]. Фраза «гарантия права и собственности – великая цель правительства»[218], – успела превратиться в клише.
Исходя из такого понимания, и оценивалась имперская власть. В частности, создавалась специфическая парадигма восприятия монархии, в котором соединялись пережитки наивного монархизма, болингброковская концепция «короля-патриота» и общепросвещенческие представления о правителе.
В этом вопросе влияние французских просветителей на колониальную политическую мысль минимально. Французские теоретики XVIII в. были, в современной терминологии, институционалистами. Особенности государственного устройства интересовали их куда больше, чем личность государя. Руссо, например, демонстративно отказывался рассматривать проблематику идеального государя[219]. Он также категорически отвергал любые патерналистские трактовки власти[220]. Монтескье полагал, что личность государя не имеет почти никакого значения. Куда важнее, во-первых, институты, а во-вторых, имидж монарха. Он писал: «В наших монархиях все наше благоденствие состоит в мнении, которое составил себе народ о кротости правления. Неискусный министр любит заявлять вам, что вы рабы. Но если бы это было и так, то он должен был бы стараться скрывать это от вас»[221].
Зато собственную теорию монархии, тесно связанную с личностью монарха, разработал Болингброк в своей работе «Идея о короле-патриоте» (1740). Болингброк, как последовательный просветитель, объявлял абсолютную власть и божественное право королей плодом обмана, попыткой «навязать свою власть узурпаторов глупому миру»[222]. В то же время он подчеркивал необходимость сакрализации королевской власти (но не личности короля). И еще один момент, который акцентировался: лишь хороший государь имеет основания считать, что его право царствовать – от Бога[223]. Портрет своего «короля-патриота» Болингброк создавал, опираясь на положения «Государя» Н. Макиавелли и отчасти полемизируя с ним. Опирался он также на представления Локка о договорном и ограниченном характере власти. «Король-патриот» – идеальный правитель, защищающий свободную конституцию, следующий принципам правового государства[224]. Он отличается высокой нравственностью и любовью к своей стране и своему народу. Он борется с коррупцией и укрепляет добродетель подданных. Он изгоняет льстецов, авантюристов, интриганов. Еще одна важная его черта – милосердие (не случайно именно это качество составляло важный элемент репрезентации Георга III в колониальной прессе). Наконец, он стоит над партийными раздорами: «Не обручаться ни с единой партией в отдельности, но править в качестве отца всего своего народа – столь важная черта в характере Короля-Патриота, что тот, кто поступает иначе, утрачивает право на сей титул»[225].