Татьяна Абиссин – Непростые истории о самом главном (страница 38)
Приготовительный тарарам, от которого вся квартира вдруг стала свежей и блестящей, полы — скользкими, а воздух — празднично-ароматным, закончился к двум пополудни. И вот тогда Любаша с чистой совестью отпросилась у мамы «погулять полчасика». Влезла в модные джинсы-варенки, но кофточку надела старенькую, нужную сейчас потому, что были при ней глубокие карманы на молниях. И, распихав по ним свои богатства, побежала в магазин.
Отца она увидела сразу: серый костюм и бычья шея, пухлая черная барсетка зажата под мышкой. Он стоял у кассы «Подарочного», а пожилая продавщица говорила ему:
— А вот рубиновое кольцо, и серьги к нему есть. Если хотите, янтарь вам покажу — интересный привезли, с мухами.
— Не надо с мухами! Мне бы чего посвежее, — отшутился отец и поднял к свету кольцо, в котором переливалась крупная рубиновая капля.
«Маме выбирает», — поняла Любаша, и ласковое тепло растеклось в её душе. Восторг от обладания тайной поднялся внутри сладкими шипящими пузырьками, и захотелось подбежать к отцу, закрыть его глаза ладонями, весело спросить: «Кто?..» А потом полюбоваться его покупкой, похвалить и приободрить, заверив, что его подарок очень понравится маме. Но к сожалению, нужно было сделать наоборот — спрятаться, иначе её собственный сюрприз не удастся. И Любаша уже хотела шмыгнуть к дверям, как вдруг склонившаяся над витриной покупательница — молодая деваха в джинсовой мини-юбке и обтягивающей алой блузке — выпрямилась и сказала, капризно растягивая слова:
— Йося, ну я не зна-а-ю-у… Может, ча-а-асики?..
Любаша удивленно обернулась: надо же, здесь был ещё кто-то, кого тоже звали Иосифом! Скользнула взглядом по магазину: посетителей мало, и то — сплошь женские, затянутые в ситец, спины. А деваха продолжала, потряхивая желтыми перманентными кудряшками:
— Или то-оже коле-е-ечко? Ну, посмотри-и-и…
А отец положил на прилавок кольцо с рубином и шагнул к ней.
Он улыбался — снисходительно, но с пониманием. Точно таким же было его лицо, когда Любаша выпрашивала у него что-нибудь. И точно так же он ответил девахе:
— Распустила нюни!.. Да куплю я тебе, куплю!
В горле будто встал толстый деревянный кол, мешающий дышать и говорить. Он пригвоздил Любашу к месту, и она стояла, всё ещё не понимая… но уже догадываясь. Изо всех сил она отворачивалась от этой догадки, от её шёпота — грязного, омерзительного!.. Но отвести глаза не могла. И двигалась перед ними загорелая отцова рука, скользя по алому шелку девахиной блузки. И опускалась ниже, ниже, к бесстыдно-выпуклому женскому заду, обтянутому синей джинсой. А когда добралась, сжала его. По-хозяйски привычным жестом.
Любаша открыла рот и даже не выдохнула — закричала. Беззвучно, будто кто-то перерезал ей голосовые связки. А кол ворочался внутри — грубый, кривой, тяжеленный… А деваха жеманно смеялась:
— Ну, Йося-а-а, ну, шалу-у-ун!
И бараньи кудряшки подпрыгивали над её круглыми, чётко прорисованными бровями.
Приподняв покрытую листьями ивовую ветвь, склонившуюся над берегом пруда, как опахало, Любаша юркнула вниз. Это был её детский тайник: природная пещерка в почти отвесном береге, с ведущей к ней крутой, еле заметной тропкой. Доска, положенная на два валуна, по-прежнему была здесь скамейкой. А за камнями — если знать, где — можно было нашарить обломок красного карандаша и тощую зелёную тетрадку.
Здесь она когда-то пряталась от мальчишек из соседнего двора, больно пулявшихся недозрелыми ранетками. Здесь же вела свой девичий дневник с множеством вклеенных кармашков и сложенных страничек, в которых прятала засушенные цветы, записки, старые открытки и билеты в цирк — он потом потерялся.
А ещё здесь можно было рыдать, сколько угодно.
Любаша села на землю. Крепко обняла колени, пытаясь унять дрожь. Но она перекатывалась по телу, будто внутри грохотал сумасшедший поезд, гремел железными вагонетками-мыслями — и они подпрыгивали, не давались, скользили мимо. Смрадный дым окутывал его, и из этого смрада доносился тревожный стук колес: «предал-предал», «предал-предал», «предал-предал»…
Поезд был чёрный. Поезд был страшный. И гонял по кольцевой.
Застонав, Любаша вцепилась руками в волосы. Глаза, сухие и горячие, всё ещё видели алый шелк, и пальцы отца на нём — требовательные, жадные. А в груди, в самом центре сердца, тенью шевелилась надежда. Малодушно канючила: может, ты не так всё поняла?..
— Я там была! Я видела! Он изменяет маме! — выкрикнула она в ответ, и будто лопнуло что-то от этого крика, и слёзы прорвались, наконец. От рыданий её крутило, будто кто-то выжимал мокрую тряпку. И шрам внизу живота ныл, ныл… И боль была такой же, как в десять лет, когда её с размаху насадило на железную арматурину — та торчала из обвалившейся стены старого бомбоубежища. Там нельзя было играть в салочки, а они не послушались, играли, и вот — доигрались. Любашу тогда еле довезли до больницы, и мама потом рыдала, смотрела на неё непонятно. И только в пятнадцать лет, впервые попав с девочками из класса на медосмотр к гинекологу, Люба узнала, что тогда ей удалили матку, и у неё никогда не будет детей…
А теперь и семьи — не будет.
«Маме нужно сказать… Нет! Нельзя говорить, нельзя такое! — мысли размывались слезами, стекали, как тушь с ресниц: чёрные, щипучие. — Они разведутся, отец уйдет… Ну и пусть! Она имеет право знать! Но она любит его, не выгонит, только будет мучиться и ненавидеть меня за то, что я рассказала…».
Дочерняя любовь впервые разделилась в ней на две части, и это было ужасное чувство. Оттолкнуть одну из половин и жить дальше? Останешься ополовиненной. И болеть будет всю жизнь. Снова срастить воедино? Уже не получится. Словно осколок, застрявший между ними, торчала теперь эта — бровастая, желтоволосая, с омерзительным голосом: «Йося-а-а!».
Раньше она и не думала, что бывает так: сухая внутри, ни одной слезинки не выплакать — а тяжело, как и прежде.
Часто шмыгая носом, Любаша подняла голову. Глянула на запястье. Позолоченные часики показывали ровно три.
«Подарочный» сегодня работает до пяти, в шесть должны прийти гости. Было ещё время что-то купить, нехорошо ведь без подарка… Но набор, о котором мечталось?! Нет уж! Этот подарок был хорош для двоих. Для пары, прожившей четверть века в любви и верности.
Но отец теперь заслуживал только плевка в лицо.
Она поднялась, постояла минуту. Тело было обессилевшим, вялым, и глухая, холодная немота цепенела внутри. «Не сорваться бы», — мысль мелькнула, как птичий глаз в иссохших ветвях — и увязла в равнодушии.
Любаша полезла вверх. Из-под подошв с тихим шелестом сыпались камешки, сухие прошлогодние листья. Но ива тянула к ней живые тонкие руки, и Любаша цеплялась за них, чтоб не упасть.
До магазина было две трамвайных остановки, но она прошла их дворами, прячась от людских глаз. Остановилась перед витриной: серебряные фужеры, похожие на старинные кубки, тускло мерцали в красном бархате.
И, глядя на них, Любаша вдруг поняла, что купит именно этот подарок. Потому что в её руках сейчас — целая семья. И разобьётся ли это целое, решать только ей.
Уже спокойно — ни всхлипа, ни колебания — она потянула на себя тяжёлую дверь магазина. Та же самая пожилая продавщица выслушала её просьбу.
— Дорогой он, милая, — не скрывая удивления, предупредила она.
— Дорогой… — эхом отозвалась Любаша. — Дороже всего.
Продавщица взглянула на деньги, лежащие на развернутом листочке в клеточку, и, кряхтя, полезла на витрину. Долго протирала фужеры мягкой тряпицей, вытащенной из-под прилавка. Дула на бархат, чистила его маленькой щеточкой, приговаривая: «Счас мы его, счас… Пылюку счистим… Счас…». Любаша смотрела равнодушно. И, забрав семь копеек сдачи, прижала коробку к груди.
Подарок удалось протащить в дом незамеченным. Отца ещё не было, мама с Глафирой Андреевной накрывали стол в гостиной. Любаша прокралась в свою комнату и заперла дверь. Никого не хотелось видеть.
Бросив коробку на кровать, она подошла к зеркалу. Бледное лицо с распухшим носом, глаза покрасневшие, горестные. Если мама увидит, вопросов не оберёшься.
Она взяла с подоконника жёлтую пластмассовую лейку, в которой держала воду для комнатных фиалок, растопыривших над подоконником пушистые зелёные листочки. Намочила край блузки и прижала его к лицу. Вода была теплой, ткань — жёсткой, как рогожа. Любаша зло отбросила её в угол: не поможет это, как ни старайся. В зеркале отразился взгляд: затравленный, полный одиночества.
— Ну уж нет! — решительно сказала она и взяла с трельяжа баночку с пудрой.
Минут через двадцать было готово всё: нарисованное лицо, спокойное и нежно-розовое, как у Барби; стреноженные ободком кудри, такие же чёрные и густые, как у мамы; отглаженное платье, прихваченное у талии белым праздничным пояском. И даже сердоликовый кулон — подарок отца — лёг чуть ниже ключиц. Маленький, с фасолину, он давил на грудь, как булыжник.
Сунув ступни в белые «лодочки», Любаша решительно вышла из комнаты. До прихода гостей оставалось минут сорок. Она прислушалась, пытаясь определить, где мама. Та вышла из кухни с блюдом фруктов, над которым топорщился хохолок ананаса. Халатик в мелкую клетку, забытые в волосах бигуди, озабоченное, но в то же время довольное лицо… Мама наверняка думала о том, полон ли стол, хватит ли на всех пирога, и не заморозить ли ещё бутылку водки. О чём угодно думала — только не о женской своей, забытой меж хозяйственными делами, давно не балованной красоте.