Татьяна Абиссин – Непростые истории о самом главном (страница 12)
— Мамочка, милая! Прости! — я задыхалась от слёз, глотая ненужный мне теперь воздух.
Часы на стене оглушительно тикали. Мама гладила и гладила старую фотографию.
Сашулька сидела на ковре и сосредоточенно раскрашивала «рисовайку», так звались раскраски. Я опустилась на колени и подула на непокорный тёмненький завиток на макушке.
— Мама? — она оглянулась, округлив глаза.
Я вздрогнула.
Никого не обнаружив, дочка захлопала глазёнками, губы задрожали.
— Мама? — уже тише, очень жалобно…
Я завыла, раскачиваясь, вцепившись в кулак зубами, словно могла напугать её криком. В комнату заглянул Никита. Осунувшийся, небритый. Под глазами залегли синие тени.
— Малыш, всё хорошо?
— Ошо, — Сашка глотала буквы, когда волновалась.
Она встала и пошла к отцу, но на полпути оглянулась, и посмотрела прямо на меня.
— Мама? — она перевела глаза правее, потом левее…
Я окаменела. Никита подхватил её на руки, прижал к себе кудрявую головёнку, целуя. В глазах плескались отчаяние и боль.
В детской — маленькой комнатке, которую мы отделывали с такой любовью, ожидая появления Сашульки на свет — горел весёлый полумесяц ночника. Доченька моя спала. Я легко коснулась щёчки, словно опасалась её разбудить… Длинные уши Бабуси — она сама дала смешному кролику имя — были зажаты в кулачке. Обычно я вынимала их, и пристраивала игрушку рядышком, чтобы просыпаясь, она могла найти своего маленького друга… Попыталась и сейчас. Разумеется, ничего не вышло.
Я пела колыбельную, которую сочинил Никита. Как пела её каждый вечер, но не сегодня — сегодня, пряча свою боль, её пел дочке папа. Мой единственный мужчина… И всё-таки я не могла уйти, не спев ей. Сашка приоткрыла глазки.
— Мама… — она счастливо улыбнулась в полусне, реснички — пушистые крылья — сомкнулись.
Никогда не думала, что на мои похороны соберётся так много народа. Родные, одноклассники, однокурсники, друзья… Так много знакомых лиц. Мне было не по себе. Но я уже поняла, что не выбираю, где появиться и когда исчезнуть. Чувства мои стали глуше, словно я устала или напилась успокоительного.
Мамочка и Никита стояли у гроба рядом, держась за руки, словно не давали друг другу упасть. Они и не дадут, я это знала. Свекровь тоже была тут. Печальная, соответственно случаю. В чёрном, соответственно церемонии. Она всегда соответствовала. Тихонько выговаривала Никите, что он зря не дал дочери проститься с телом. Так и сказала! Никита молча отстранился. Мелькнули и пропали желваки на скулах. Мама тихонько пожала ему руку. Моя убитая горем мама поддерживала моего убитого горем, высохшего лицом мужа.
— Простите! Простите меня! Я никогда вас не оставлю!
Земля заколотила о крышку гроба, в котором лежала я. В белом платье. Засыпанная розами. Кроваво-красными.
Все разошлись, отправились на поминки. А я уйти не могла. Свежий холмик, с воткнутым в изголовье красивым полированным крестом, с фотографией в рамочке, прислонённой к нему, с венками в траурных лентах — не отпускал.
Прости меня, Ира? Как простить себя саму?
Я мечтала… мы мечтали поехать вместе к океану. Никита рассказывал мне, что океан и море несравнимы. Зная, что море завораживает меня, он обещал, что океан меня потрясёт.
Гигантские волны с грохотом разбивались о скалистый берег, осыпая всё вокруг брызгами. Вал за валом, неутомимо катили к моим ногам. Белая, вспененная у берега, чуть дальше вода голубела, а ещё дальше — синела до глубокого аквамарина. Горизонт был нечётким, размытым. Где заканчивался океан и начиналось небо мне было не понять. Я не чувствовала запахов, но могла их вообразить, не ощущала ветра — но видела его, гнущий кустарник на верхушках скал, срывавший пену с волн. Я могла бы зайти в эту воду и плыть, плыть, пока хватит сил, но не стала. Просто стояла на берегу и слушала биение жизни.
Я больше не слышу звуков. Мама гуляет с Сашулькой во дворе нашего дома. Сашка на качелях, что-то весело кричит бабушке. Я знаю, что она кричит, взлетая к небу…
Не понимаю, где я. Исчезло ощущение тела. Пропала возможность видеть. Осталась только память. Необъятная, как океан. Сохранившая каждый миг жизни, вплоть до самых незначительных мелочей… Простите меня, любимые. Прощайте!
— У-а-а-! — кто это надрывается так отчаянно? Я?
Свет режет глаза, жмурюсь. Крошечное тело содрогается от крика. Как же больно, оказывается, делать первый вдох!
Последнее, что я запомнила, чей-то голос:
— Девочка. Рост — пятьдесят сантиметров, вес — три двести. 27 марта, 11–34…
Джабраил Тайсаев
Мама, не закрывай мне глазки
Джек стоял у ворот своего дома и вместе со своим псом, огромной дворнягой по кличке Джульбарс, доедал бутерброд. Он отламывал кусочки и кидал собаке прямо в рот. Это был огромный ломоть хлебной корочки, на который была намазана сметана и обильно посыпана сахаром. Казалось, ничего более вкусного и быть не может.
Мальчик старался быстрее доесть свой завтрак, поскольку его внимание привлекала непривычная для этих мест толпа с другой стороны дороги, и, решив выяснить в чём дело, одним рывком пересёк улицу. Там были и его друзья, которые наперебой начали рассказывать, что умер один совсем маленький мальчик. Джек до сих пор не задумывался о смерти, для него она была чем-то далёким, но он уже понимал — это как что-то очень страшное, чёрное и безжалостное. Она приходит, и потом уже больше ничего не может прийти. И как мог ребёнок умереть? Он же не старенький.
Дети сгрудились в тени огромного тутовника, вокруг Оли Шпагиной, самой бойкой на их улице, эмоционально что-то им рассказывавшей.
— …а рядом сидела мама, и он ей говорит, «мама не закрывай мне глазки», потому что он уже не мог видеть…
Мальчишку это так поразило, что дальше он уже ничего не слышал. Джеку стало смертельно жалко ослепшего мальчика, и он подумал о том, что может быть что-то, страшнее слепоты. Он представил себе сначала слепоту глаз, когда не видно света, а потом слепоту всей жизни, когда совсем уже ничего. Ему стало страшно, сначала за этого мальчика, потом за себя, а потом за всех на свете. Он пошел домой, чтобы спросить у мамы про смерть. Мама возилась на кухне:
— Мам…
— Я занята, что ты хочешь?
— Расскажи мне про…
— Сказала же, я занята!
Он снова выбежал на улицу, но идти к тому тутовнику больше не хотелось. Увидев знакомых больших мальчишек, которые развели костёр, он подошел к ним и присел на корточки, глядя в огонь. Пламя костра действовало на него успокаивающе. И тут кто-то бросил скомканный тетрадный листик, который вдруг зашевелился как живой, попытался распрямиться, почернел и «умер». Его мысли снова обратились к самой кромешной темноте, какая только может быть. В горло подступил комок, и он снова представил себе того мальчика, который просит, чтобы мама убрала руки с его глаз. Чтобы мальчики не видели его плачущим, он забежал домой, лёг на диван лицом вниз и заревел. Мама тут же прибежала и спросила озабоченно:
— Что случилось?
— Мама, мы все умрём? — спросил он почти шепотом, и потому мама его не расслышала.
— Что?
И тут ему показалось, что вопрос слишком дурацкий, и мама его поругает за то, что он из-за пустяков ревёт. Он сказал только тихо:
— Скучно.
Мама лишь фыркнула и спокойно вернулась к газовой плите.
А он всё думал. Полная темнота — это плохо, а дальше? Темнота, которая темнее тёмного? А зачем тогда все рождаются? Зачем всё, если в конце ничего нет или, может быть, есть? Он больше уже не решался спрашивать у мамы.
Джек всё думал, думал, думал, может быть, звёзды на чёрном небе и есть всё, что когда-то рождалось и умерло, а может быть, смерти нет, есть только день и ночь. Наша жизнь — это день, когда всё видно, а потом будет просто ночь, как будто тебе кто-то закрыл глазки. Но эта страшная ночь тоже может закончиться, и что тогда? Но ведь никто из той ночи не вернулся ещё. Или всё-таки вернулся, просто не знает об этом, не помнит?
Он закрыл глаза и увидел ночь, потом представил себе, что уже в той ночи закрывает глаза, и снова увидел ночь в ночи, потом и там закрыл глаза и снова увидел ночь.… И вдруг, в какой-то очередной ночи, ему показался свет, он не открывал глаза, он его увидел в той ночной ночи. Свет был очень приятный, он не ослеплял, а как бы разрывал черноту в самой середине… Но тут его разбудила мама и позвала обедать. Он так и не понял, что там — за чернотой, но точно знал, что-то есть, и ему стало легко и уютно на душе, он даже перестал переживать за того маленького безымянного мальчика.