Тарас Шевченко – Том 5. Автобиография. Дневник. Избранные письма (страница 68)
О высочайших помилованиях, по случаю коронации, у нас еще ничего йе известно. Я не ласкаю себя ни малейшей надеждою. Чем и как я могу уничтожить предубеждения В[асилия] А[лексеевича]? Есть у меня на это оправдание, но я не смею привести его в исполнение. Необходимо, чтобы В. А. спросил у графа Орлова, на чей счет я воспитывался в Академии и за что мне запрещено рисовать, словом, чтобы граф Орлов пояснил мою темную конфирмацию. Но кто легко расстается с своими предубеждениями? Писал я через Михайлова тебе еще в начале лета; не знаю, получил ли ты мое письмо. Михайлов не написал мне еще и двух строчек и, кажется, что и не напишет. Я не знаю, что бы это значило? Не время ли ему, или просто непростительная лень, или что-нибудь другое, не знаю. Во всяком случае мне это больно. Кажется, один ты мой верный, неизменный корреспондент. Сердечно благодарю тебя, мой друже единый. Извини меня перед Сигизмундом, что я не пишу ему. Причина натуральная, не знаю, куда писать. Если он еще в Петербурге, то напиши ему мой искренний привет и покорнейшую просьбу уничтожить «Варнака» (я настоящий попрошайка), прислать мне две плитки сепии, фирмы Sepia di Roma или фабрики Шанеля. В настоящее время у меня этой краски ни полграна. Хорошо еще, что и других нет средств и главнейшего — помещения, а то бы я умер с досады. Недавно мне пришла мысль представить в лицах евангельскую притчу о блудном сыне, в нравах и обычаях современного русского сословия. Идея сама по себе глубоко поучительна, но какие душу раздирающие картины составил я в моем воображении на эту истинно нравственную тему. Картины с мельчайшими подробностями готовы (разумеется, в воображении), и дай мне теперь самые бедные средства, я окоченел бы над работой. Я почти доволен, что не имею теперь средств начать работу. Мысль еще не созрела, легко мог бы наделать промахов; выношу, как мать младенца в своей утробе, эту бесконечно разнообразную тему, а весной, помолясь богу, приступлю к исполнению хотя бы то в собачьей конуре.
Если бог поможет мне осуществить мое предположение, то из этой темы составится порядочной толщины альбом, и если бы хоть когда-нибудь мне удалось издать в литографии, то я был бы выше всякого земного счастия. Но, сохрани, боже, неудач[а], то я умру: идея слишком тесно срослась с моей душою.
В следующем письме я опишу тебе несколько картин так, как они теперь мне представляются.
О чем же мне еще написать тебе, мой друже единый? Отвратительное однообразие. Полгода уже прошло, как я писал тебе, и теперь писать не о чем. Если продлится еще год мое заточение, то я непременно одурею, и из заветной моей мысли, из моего «Блудного сына» выйдет бесцветный образ расслабленного воображения, и ничего больше. Грустная, безотрадная перспектива! Для исполнения задуманного мною сюжета необходимы живые, а не воображаемые типы. А где я их возьму в этом вороньем гнезде? А без них, без этих путеводителей, легко сбиться с дороги и наделать самых нелепых промахов. Но довольно об этом! Напиши ты мне, как ты намерен распорядиться своим будущим. Кого ты намерен из себя сделать — артиста или чиновника? И на том и на другом поприще сердечно желаю тебе успеха. Но мне бы искренно хотелось, чтобы ты избрал поприще артиста. Не знаю твоих материальных средств — фундамента всех наших предприятий. Моральными средствами ты владеешь, у тебя есть любовь к искусству, и этого достаточно; о способностях не хлопочи; они верные спутники этого прекрасного светила. О, если бы когда-нибудь привелось мне увидеть тебя и увидеть истинным артистом (не истинным ты не можешь быть) ! Тогда радость моя была бы безгранична. Устрой свое будущее, если можно, так, а не иначе; тогда, где бы я ни был, пешком приду любоваться твоими произведениями. Посоветуй, что мне делать с лоскутьями шерстяной материи? У меня их накопилось кусков около десятка. Прошедшее лето благоприятствовало моей мануфактуре. В Оренбурге, кроме Бюрно, я никого не имею; но я ни за что не решуся беспокоить его таким материальным предложением. На Михайла и Карла надежда плохая, а на ленивых земляков моих и того хуже. Они непременно требуют
От всего сердца целую твою счастливейшую мать. Не забывай меня, друже мой единый!
83. М. М. ЛАЗАРЕВСКОМУ**
Дорогой мой единый Михайле!
Вместе с последними пятью главами сего произве
дения получил я и письмо от Дармограя, в котором он просит меня, а я тебя прошу сделать его этюду такое заглавие:
МАТРОС,
Часть первая.
Первая часть рассказа заключает в себе десять глав, а как будет велика вторая часть, этого он не пишет, может быть и сам еще не знает. Еще просит он поправить ошибку, правду сказать, довольно грубую. Он написал, что местечко Лысянка замечательно месторождением знаменитого Богдана Хмельницкого. Неправда, в Лысянке родился не знаменитый гетман, а отец его, Чигиринский сотник Михайло Хмельник, или Хмельницкий. И не по словам летописи Самовидца, как он написал, а по словам профессора Соловьева, который ссылается на Киевские акты. Еще, тоже не помню на которой странице, он сделал пробел, а за ним и я, нужно было написать фамилию знаменитого череполога Лаватера, но он, вероятно, забыл, как прозывался этот мудреный немец, а я тоже не вспомнил. Больше он ничего не замечает. Я тоже больше ничего не замечаю. И он передает мне, а я, переписавши на досуге, передаю его новорожденное детище в полное ваше покровительство и распоряжение. Еще он пишет мне, что если и будет вторая часть этого рассказа, то не весьма скоро. Поэтому я и думаю, что лучше не писать часть первая.
Теперь вот что я тебя попрошу, друже мой единый. Если бы ты сам увиделся с Писемским (за знакомство с ним не будешь меня бранить) да спросил бы его, не виделся ли он с графиней Толстой и что она сказала ему про Осипова и про «Княгиню» К. Дармограя и получила ли она мои письма. И что он тебе скажет, напиши мне, друже мой единый. Кланяюсь Василю, Федору и Семену. Оставайтесь здоровы, искренние други мои, не забывайте сироту на чужбине.
1856 г. из Новопетровского.
1857
84. БР. ЗАЛЕССКОМУ
Письмо твое, мой искренный друже, от 18 сентября минувшего года получил я 28 генваря текущего года. Что значит эта черепашняя медленность, я не понимаю. Ираклий говорит, что ты адресовал его через Астрахань и что оно опоздало к последнему почтовому пароходу и должно было через Самару и Оренбург путешествовать в наше кочевье. Так ли, иначе ли, все же оно дошло до меня, и я со слезами сердечной радости прочитал его.
Друже мой единый! твоя радость, твое счастье так беспредельно полны, что мне остается только пожелать тебе, твоей счастливой матери, отцу и всему близкому твоему сердцу, пожелать долгих и долгих и безмятежных дней. Ты так искренно, так живо, радостно описываешь свое свидание, что я как бы присутствую при этой прекрасной сцене, как будто сам целую и слезами обливаю руки твоей так долго скорбящей и теперь так полно счастливой матери. Ты боялся возмутить мое искренно любящее тебя сердце описанием своей радости. Напрасно, твоя радость нераздельна с моей радостью, нераздельна, как любящая душа с такой же любящей душою. Эта психологическая истина требует материальных доказательств.
Ты пишешь, что кароокие и голубоокие siestrzeńcy твои спрашивают тебя, когда приедет к ним старый друг твой, который любит добрых и милых детей? Целуй их, мой единый друже, и скажи им, что сердце мое давно уже с ними и что сам я приеду к ним скоро и поцелую их так, как ты их теперь целуешь. Фантазия! воображаемое счастие! пока и этого довольно. Для душ сочувствующих и любящих воздушные замки прочнее и прекраснее материальных палат эгоиста. Эта психологическая истина непонятна людям положительным. Жалкие эти положительные люди; они не знают совершеннейшего, величайшего счастия на земле, они, одурманенные себялюбием, лишены этого безграничного счастия,— рабы, лишенные свободы, и ничего больше.
Вместе с твоим радостным письмом получил я письмо из Академии Художеств от жены нашего вице-президента графа Толстого. Она пишет мне, что сделано все для моего искупления и что в скором времени она ожидает счастливого результата. Как ты думаешь, можно ли на этом фундаменте строить воздушные замки? Ты скажешь: можно, а я уже их и построил. И какие прекрасные, какие светлые замки! Без бойниц и амбразур, без золота и мрамора мои роскошные прекрасные замки! но им позавидовал бы и сам Несвижский «Panie Kochanku», если б он мог теперь завидовать чему-нибудь. Я вот что построил на этом прекрасном фундаменте.
Первое, или первая поэма, интродук[ция]: расставанье с пустыней, в которой я столько лет терпел, расставанье с Карлом, Михайлом и Бюрно, которого я только раз увидел и полюбил, потом пауза до Москвы, потом Москва, оставшиеся друзья и школьные товарищи, потом, потом... вот какой финал. Вместо петербургской железной дороги я выбираю простую почтовую дорогу — смоленскую или виленскую и приезжаю прямо в Рачкевичи. Здесь начинается вторая часть поэмы. Встречаюся с тобою, плачу и целую руки твоей счастливой матери, целую твоего счастливого отца, сестер, карооких и голубооких siostrzeńców твоих и, в объятиях полного счастия, отдыхаю, повторяя стих великого поэта: «Мало воздуха всей Аравии наполнить мою свободную грудь». Вместо Аравии я буду говорить Литвы. Отдохнувши от этой полной радости, я почти силою беру тебя из объятий твоей счастливой матери, и в одно прекрасное утро мы с тобою молимся перед образом божией матери остробрамской. Вильно также дорого по воспоминаниям моему сердцу, как и твоему. Из литовской столицы по варшавскому шоссе мы летим прямо в Академию Художеств и дополняем наше и без того полное счастие двумя годами студенческой затворнической жизни. А сколько радости в этой затворнической жизни! Эта радость и это счастие понятно только тому, кто любит божественное искусство так, как мы с тобою его любим. Неправда ли,— прекрасный, великолепный и не совсем воздушный замок? Фундамент почти ручается за его сбыточность и прочность.