Святослав Сахарнов – Лошадь над городом (страница 51)
— Вот, — сказал Степан и протянул ему четыре билета в театр. — Я приглашаю вас всех, всей семьей.
Между па-де-де Зигфрида и Амалии они обменивались фразами, сказанными яростным шепотом. Упал бархатный занавес, и тонконогие артистки понесли за кулисы охапки увядающих цветов.
— Я ей не отец, а моя жена — не мать, — печально сказал новый знакомый Степана. — Просто мы живем в одной квартире. Марию Гавриловну мы любим, как дочь. Кто вам сказал, что таким способом можно жениться?
Из театра они шли вдвоем. Ночь стояла белая, как вода. Со скрипом развели мост.
— Я не знаю родителей, — печально сказала Мария. — Кто я, откуда? Детский дом, школа, музыкальное училище — я преподаю музыку. Не знаю, как мне дальше жить. Все равно. Вы сильный, энергичный, вы все можете, я поеду с вами...
Посошанск их встретил тучами пыли, из приморских соленых степей дул южный ветер, пыль на зубах скрипела, солнце казалось коричневым.
— Какая хорошая, я бы сказала, старомодная у тебя квартира. Удивительно, вот я и хозяйка, — сказала Мария Гавриловна, входя в полутемные просторные комнаты. — Музей такой же большой?
— Самый маленький между Уралом и Карпатами и между Камой и Тереком. К тому же он запущен донельзя. Директора не было год.
— И ты собираешься с ним справиться? — Она засмеялась. — Ты такой скромный и робкий. Боже, что тогда с тобой случилось там, на Марсовом поле? Откуда сразу столько бесстрашия, отваги, предприимчивости? Их же у тебя нет.
— Солнечный удар. Временное помешательство. Амок. А может быть, в каждом из нас сидит еще один человек? Сидит и не имеет возможности показаться наружу, стать Гамлетом или Иваном Грозным. Ведь могло быть все иначе: я мог встретить тебя здесь в Посошанске, скажем, тоже в трамвае, но с чужим ребенком а руках. И тогда у меня была бы другая жена, другая жизнь.
— Ну и ну! Это ты фантазируешь! Откуда у меня ребенок. И почему снова трамвай? Скажешь тоже...
В этот день, что случалось с ним крайне редко, Пухов был недоволен. Недоволен он был с самого утра. Во-первых, ему не понравился трамвай: обычно он ездил на работу в троллейбусе и шел последние две остановки пешком, но тут почему-то изменил обыкновению и поехал на трамвае. В вагоне было много утреннего, разношерстного народу. Стояли на площадке клетки с курами, ящики с земляникой, которая уже начинала отходить и потому сочилась сквозь ивовую плетенку, над головами кто-то держал грабли, а под ногами в мешках что-то шевелилось. Люди молчали, тесно прижатые друг к другу, вагон шел покачиваясь и вызванивая, на стыках его подбрасывало, и тогда куры испуганно вскрикивали, а неизвестные звери под ногами начинали визжать.
Не понравились ему и собственные раздумья. Им он предавался, пока трамвай несся по посошанским улицам. Раздумья сами по себе, может быть, были и хороши, но результат их обескураживал. Убитый пропал, как канул в воду, никаких следов, никаких предположений. Дерево версий засохло, не пустив побегов. Преступление, нелепая случайность, неумная мистификация? И правда, могло случиться и такое: никого на хуторе не убивали, перо подбросили, а Зульфия, убоявшись спроса (если она, конечно, сама не принимала участия в этой злой комедии), испуганная, молчит.
Крепко задумался Павел Илларионович над этой загадкой. И чем больше он думал, тем чаще появлялась мысль, которая всегда навещала его во время сложного и запутанного дела: не заглянуть ли ему в зеленый сейф?
Сейф этот был примечен когда-то Павлом Илларионовичем за необычный щучий цвет, а хранил он в нем странные или не до конца понятные, отшумевшие и забытые дела, ибо, как правильно думалось Пухову, все странное и непонятное рано или поздно или само становится ясным, или помогает возникновению другой ясности.
Раздумывая так, доехал Павел Илларионович до милиции, но не успел сесть за стол, как вошел сотрудник и доложил, что можно ехать к Зульфие Степняк — та нашлась и сейчас дома.
Зеленый сейф на время забылся.
Квартира, в которой жила вдова, оказалась в блочном доме с невысоким потолком. Вошли. Гарнитур полированного румынского дерева, на каждом шкафчике медные ручки, наподобие слезок, над столом — абажур с красными и черными плывущими гранатовыми пятнами.
— А я собиралась уже уходить, — с неудовольствием сказала Зульфия, хотя по виду ее было ясно, что утро она нигде кроме дома проводить не намеревалась. Сказав это, небрежно забросила тяжелую черную косу за плечо, запахнула на груди дорогой с золотой ниткой халатик и приготовилась слушать.
— Не возражал бы присесть, — сказал Пухов. — Как хозяйка на этот счет?
— Конечно, — колебнула тело, сделала шаг и сама опустилась на край стула.
— Как ни печально, не могу не напомнить: три дня тому назад при невыясненных обстоятельствах погиб ваш муж, — начал Пухов, — вы дали необходимые показания. Но я зашел полюбопытствовать. Какие-нибудь вещи, принадлежавшие покойному, здесь есть?
Зульфия посмотрела Пухову в лицо черно, загадочно, потом перевела взгляд на румынскую стенку, вздохнула глубоко и сказала:
— Все его тут. Смотрите, если нужно — берите.
Самым трудным соперником в разговоре является тот, кто сам идет тебе навстречу. Пухов поморщился.
— Вы имеете в виду, что все это — вещи совместно нажитые. А бумаг, писем ваш муж тут не держал?
— Каких бумаг? Он же завхоз. Забыли? Из него писарь знаете какой... — и она сделала рукой знак.
— Ну-ну, в наше время и завхозы изредка сочиняют, — миролюбиво заметил Пухов и решил перейти к более важной теме — одновременному владению и квартирой и домом.
И опять Зульфия ответила просто:
— Квартира не наша. Снимаем. У хозяйки дочка с зятем на Дальнем Востоке. Или на Сахалине. Давно работают. Две квартиры ей — куда? Одну и сдает. Мы уже третий год пользуемся.
— Так, так. Значит, отношения к этим комнатам вы имеете. Понятно. Мебель у вас хорошая, дорогая.
— Какую купили. Уезжать буду, все вывезу. И дом в Балочном продам, что мне там одной жить? — А вот в прихожей у вас мужская куртка, — сказал Пухов, и в комнате тотчас повисла настороженная тишина. — По рассказам соседей, точь-в-точь в такой ходил последнее время ваш муж. Не его, случайно?
— Его.
— Можно посмотреть?
Они вышли в прихожую, и там, сняв с гвоздя парусиновую рабочую куртку, вдова нехотя протянула ее Павлу Илларионовичу.
Тот вынес куртку на свет. Сильно потертая, на локтях запачкана глиной. Положил на стол, попросил разрешения проверить карманы. В них нашлось несколько монет, ключик от какого-то очень маленького замочка и троллейбусный билетик.
— Вот как удивительно, — произнес Пухов, вертя билетик и даже разглядывая его на свет, — билет-то совсем свежий. Сам в троллейбусе езжу, люблю номера запоминать. Куплен день-два назад.
— Я вчера ездила, — с вызовом сказала Степняк.
— В мужской грязной куртке? Ну-ну... А впрочем, может быть. Не возражаете, если я этот билетик заберу? И ключик. Из чистого любопытства.
Зульфия помрачнела.
— Дело ваше. Не нужна больше куртка?
— Нет... Ну, раз все, так все, я, пожалуй, пойду.
Он встал и двинулся следом за вдовой, но на этот раз как-то сложно, в обход стола, мимо серванта, на котором заметил какой-то конверт. Проходя мимо, Пухов взглянул на него. Конверт был адресован З. И. Степияк. Обратного адреса не было. Почерк — торопливый, злой, колючий — Пухов запомнил.
Вернувшись на службу, он постоял у окна, что означало крайнюю степень задумчивости, и произнес только одно слово: «Та-ак...»
Было над чем поломать голову, было отчего загрустить, и оттого, сев, вновь принялся он рисовать в задумчивости на казенной бумаге, подвернувшейся ему под руку. Правда, на этот раз не дерево, а черта. А рисовать не следовало, потому что бумага была со штампом и исходящим номером, и говорилось в ней, что паратовское управление недовольно задержкой с расследованием дела о загадочном убийстве завхоза Степняка.
Нарисовав удлиненное тело с головой и тремя рогами, Павел Илларионович пририсовал к нему длинный хвост и начал задумчиво изображать на конце его кисточку, но тут зазвонил телефон и дрожащий голос Степана Петровича Матушкина произнес:
— Павел, не спрашивай у меня ничего. Ты должен немедленно приехать. Сюда, ко мне, в музей. Я ничего не могу понять — происходит что-то дикое. Скорее. Жду!
— У меня дела, — с неудовольствием ответил озадаченный Пухов, который никогда еще не слышал от своего друга ничего подобного. — Что у тебя стряслось ты можешь хоть намекнуть?
— Не могу. Не поверишь. Посчитаешь за сумасшедшего и вызовешь «скорую помощь». Слышишь — я жду!
Трубка панически запела, и Павел Илларионович в полном недоумении положил ее. Он собирался побывать сегодня еще в Управлении бытового обслуживания, которому подчинялись все посошанские бани и где ему могли, вероятно, многое рассказать о покойном Степняке.
«Что там у него стряслось?» — подумал он про Матушкина.
Казенную бумагу с чертом он спрятал в сейф.
В ожидании приезда начальника милиции Степан Петрович нетерпеливо расхаживал по коридору. Время времени он судорожно отводил пальцем обшлаг рукава и смотрел на простенькие часы Угличского завода без электронных, похожих на бледных насекомых цифр, с обычными дедовскими стрелками, тер лоб и снова принимался мерить шагами пространство от двери до кабинета. До сих пор знал себя Степан Петрович как человека уравновешенного. Никогда не впадал он в панику во время балансовых комиссий, когда строго спрашивают за каждый купленный резиновый коврик и не прощают поздно списанных ватников, ни во время заседаний в отделе культуры, где интересуются уже не ватниками и не ковриками, а такой неуловимой субстанцией, как любовь к родному городу, причем и эту любовь почему-то норовят спросить с тебя тоже в рублях с копейками.